Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ах, отец… — спохватилась она наконец и взглядом попросила Мойше Машбера подойти. Она взяла его за руку и долго не отпускала, как часто делала в последние дни, упрашивая отца постоять рядом, потому что тогда чувствовала себя увереннее и лучше.

Но когда она снова прикрыла глаза и забылась, Мойше Машбер высвободил свою руку и вышел из комнаты.

Позже вернулся человек — Элиокум или Катеруха, — которому поручили уладить дело с Михалкой: отыскать его дочь и сообщить ей о смерти отца. Посланный вернулся и сказал, что дочь сторожа он привел.

Тем временем дочь Михалки уже была в хатенке отца. Когда она вошла и увидела его сидящим в искривленной позе, с головой, откинутой на стенку, то издала страшный вопль, принялась голосить и причитать так громко, что ее крики доносились даже сюда, в столовую хозяйского дома.

Мойше Машбер в талесе и филактериях стоял у окна и, услыхав вопли Михалкиной дочери, вздрогнул.

Однако та скоро умолкла — видимо, принялась хлопотать подле трупа: положила его как следует и переодела для погребения.

Потом прибыли с гробом и с санями. Гроб осторожно вынесли, положили и вывезли из ворот. Никому даже в голову не пришло закрыть ворота… И вот через те же незакрытые ворота, в тот же час вынесли на следующий день дочь Мойше Машбера Нехамку.

В эту последнюю ночь, уже не советуясь, детей Нехамки увезли из дому. В сумерки, не сдерживая плача, их одели в шубки, повязали теплыми шарфиками и отослали туда, где было удобнее и спокойнее для детей.

В эту ночь никто, даже бабушка Шейнца, глаз не сомкнул. Уже не раз принимались кричать, когда казалось, что больная на последнем издыхании. Крики заставляли ее очнуться, она открывала глаза и смотрела удивленно, будто вернулась из другого мира.

Все собрались в комнате Нехамки и не отходили от ее постели, не опасаясь, как раньше, что их присутствие скверно подействует на ее состояние: когда надежда на выздоровление еще не совсем потеряна, окружающие стараются не портить больному настроение своей озабоченностью.

Не спали в эту ночь даже служащие магазина и конторы, хотя в их услугах никто не нуждался и всякого рода поручения были ни к чему. Все оставались без сна целую ночь, пока морозный день не стал заглядывать в окна… Тогда вдруг послышался голос больной, которая в последние минуты почувствовала себя лучше и пришла в сознание. Она крикнула:

— Темно!.. Ох, как темно!.. Папа, где ты?

— Дитя мое! — произнес Мойше, склонившись над ней и вытирая холодный пот с ее лба.

— Свечи! Зажгите свечи!.. — крикнула Нехамка, мучаясь в предсмертных судорогах.

— Дитя мое! — не скрывая и не сдерживая больше рыданий, воскликнул в отчаянии Мойше Машбер. — Дитя мое, одной тебе темно… Жизнь твоя закатилась…

*

Началась агония с хрипами, с перебоями дыхания, со стонами, вырывавшимися из груди умирающей.

Тогда кто-то, давно уже, похоже, готовившийся к этому моменту, подал Мойше Машберу молитвенник, раскрыл его на нужном месте, и Мойше, склонившись к дочери, произнес:

— Дитя мое, повторяй за мной… — и начал читать последнюю исповедь как полагается: «Благодарю Тебя, Создателя, Бога моего и Бога отцов моих, в чьей руке и исцеление мое, и смерть моя…» Услыхав эти слова, все умолкли — и домашние, и родственники, и служащие, собравшиеся в комнате больной. И хотя у всех навертывались слезы, а в горле пересыхало, тишина и торжественность минуты не нарушались, никто не позволил себе громко плакать.

Прошло немного времени, и дыхание больной стало прерываться и постепенно затихать… Если бы кто-нибудь захотел себя обмануть, он мог бы подумать, что больная уснула, облегченная, но на самом деле это был не сон, а конец всему — смерть и период, предшествующий окоченению.

Люди опытные заметили это сразу, посмотрев на лицо умершей, и стали отводить от кровати родных — Гителе, которая с воплем кинулась к дочери, а также сестру, Юдис, которая схватилась за голову и тоже начала кричать… Мойше Машбер оцепенел и стоял неподвижно, пока ему не шепнули, указывая на молитвенник, что нужно продолжить чтение… Он стал читать дальше — стихи, оправдывавшие суд Божий:

— «Вы, обитатели бренных жилищ, чем гордитесь?.. Бог дал, Бог и взял. Благословенно будь имя Божье».

Потом и он ушел.

Тогда вперед выступил, как всегда в таких случаях, кто-то из близких, но все же посторонний, знающий, как нужно обходиться с покойником, опытный в таких делах и обладающий необходимым спокойствием.

В данном случае это была Эстер-Рохл, которую называли «кожаной праведницей», — дальняя родственница Мойше Машбера, всю жизнь проводившая в нужде и покорности Богу. У мужа ее было два источника заработка: в будни — ремесло переплетчика, а по субботам — должность служки в маленькой, убогой молельне ремесленников. Обе эти работы не могли прокормить семью, но Эстер-Рохл никогда не жаловалась и ни о чем не просила родственников, даже Мойше Машбера, разве что угощалась борщом на Пасху. На вопрос: «Как живешь, Эстер-Рохл?» — она отвечала: «Спасибо… Ничего… Переплетчик Мойше (ее муж) и Господь Бог не оставляют, кое-как перебиваемся». Этим она отбивалась от дальнейших сочувственных расспросов, хотя вид ее убедительно свидетельствовал о том, что живет она в жестокой нужде, от которой лицо твердеет, как кремень, и уже не способно принимать мало-мальски веселое выражение.

Состоятельные родственники пользовались ее услугами на свадьбах — Эстер-Рохл наблюдала за готовкой и печением, за работой подавальщиков и подавальщиц, — или когда надо было ухаживать за роженицей, дежурить у постели больной, или, как теперь у Машберов, при снаряжении дочери в последний путь.

И Эстер-Рохл принялась за дело. Когда родных — Гителе, Юдис и мужчин — увели из комнаты, она подошла к кровати покойницы, склонилась над ней и произнесла, словно обращаясь к живой, дабы та выслушала и приняла к сведению:

— Святая душа Нехамы, дочери Мойше, иди туда, откуда пришла, и дозволь обслужить то, что бренно! — С этими словами Эстер-Рохл закрыла ей глаза, расправила на постели руки и ноги, вытащила подушку из-под головы и прикрыла лицо.

Проделав все это, она подошла к зеркалу, висевшему на стене, занавесила его, потом обратилась к тем, кто остался в комнате, и сказала:

— Пусть прикажут вылить воду…

Затем покойницу подняли, перенесли на пол, а в изголовье поставили зажженные свечи.

Но это уже сделали другие — мужчины. Потом подошли к Мойше Машберу, к Гителе, к Юдис и к Нохуму Ленчеру и надорвали их одежду: у Мойше Машбера и Нохума Ленчера лацканы сюртуков подпороли ножом, потом надорвали руками так, чтобы они висели, а у Юдис и Гителе сходным образом надорвали кофточки.

Не будем рассказывать о том, что происходило потом, как родственники, домашние и близкие сели возле покойницы и оплакивали ее; не будем рассказывать, как Гителе, не присаживаясь, ходила из угла в угол и ждала, что кто-то прибежит с сообщением о невозможном — о том, что дочь ожила…

Гителе не находила себе места, пока не появились члены погребального братства. В ворота, из которых накануне вывезли Михалку и которые забыли закрыть, вошли две бедно одетые женщины: они несли в руках какие-то странные, давно не мытые чугуны и длинные кувшины для омовения; затем показались носильщики — один с тремя шестами под мышкой, второй с черным полотнищем, пока еще сложенным, а третий с охапкой соломы, которую стелили на носилки.

Когда в кухне и в сенях закипели самовары, а обмывальщицы начали ловкими, опытными руками носить кипяток в комнату, где покойница уже лежала на сдвинутых столах и где ей полагалось «воздать должное», — тогда Гителе, точно разъяренная тигрица, ворвалась в комнату, где могли находиться только люди с крепкими нервами, выдержанные, вроде Эстер-Рохл.

Эстер-Рохл сразу увидела, в каком состоянии Гителе, и подбежала к ней. Гителе что-то прорычала, но тут же умолкла и, покорившись Эстер-Рохл, спросила:

— Скажи мне, прошу тебя, Эстер-Рохл, только одно: неужели все это видят мои глаза?..

89
{"b":"163821","o":1}