А он так хотел иметь хотя бы одного ребенка, хотя бы одного поминальщика. Он побывал у многих ребе, обращался к бабкам-повитухам, к ворожеям, даже к врачу, но ничего не помогало. Счастье пришло к нему в тот самый год, когда светило ушло в тень, то есть в тот самый год, когда было затмение солнца, а в такой год, как известно, все бездетные должны принести потомство. Вот тогда и забеременела жена Янкеля.
Все в городе радовались его счастью, а заодно и всех других людей, избавленных от этой напасти. Но, как это часто бывает, нашлись люди, которые, возможно и не со злого умысла, стали утверждать, что помогло Янкелю не столько затмение солнца, сколько кудрявый мастеровой, здоровый, красивый парень, который работал у него.
Как бы там ни было, но Янкель голову потерял от радости и счастья и стал работать совсем спустя рукава. Про то, что обувь надо шить по мерке, он и не думал, для него не имело никакого значения — велики или малы ботинки, просторны или тесны. Он так все путал по своей рассеянности, что отвадил от себя даже самых верных и постоянных, расположенных к нему заказчиков. За этот год он постепенно растерял всех своих клиентов, все отвернулись от него и нашли себе других сапожников. Так кончились удачливые дни Янкеля.
А дальше дела пошли еще хуже. Кудрявые мастеровые из Литвы потихоньку оставляли его, они находили себе других, более солидных хозяев, и мастерская опустела. А сам Янкель отвык от работы: за то время, пока имел мастеровых, он потерял ловкость и умение и уже ни на что не был способен.
В то время, о котором идет речь, он обзавелся прозвищем: Янкель — Затмение Солнца. С этим именем он и пришел в общину. Он был очень беден, не имел ни гроша за душой, как и многие, но был очень религиозен. Он всегда был скромным и застенчивым. Его глаза постоянно сияли. Однако следы пережитого чувствовались в его внешности.
Верхняя часть его туловища всегда была устремлена вперед, и казалось, что голова всегда перегоняет ноги и хочет оторваться от них. Переживания оставили следы и на его лице: несмотря на его средний возраст, крепкая смуглая кожа вдоль и поперек покрылась глубокими морщинами, густая борода стала отливать медью, а волосы сделались грубыми, жесткими.
От него всегда сильно пахло крепкой махоркой, он брал на ладонь большую щепоть, сыпал на бумагу, свертывал цигарку и курил самозабвенно, отрешенно, так что слезы навертывались на глаза.
Он всегда озабочен, редко смотрит в глаза собеседнику. Голова его обычно опущена, взгляд его тревожный. И лишь когда в голове у него проясняется, его взгляд становится умным, ироничным и даже немного насмешливым. Мелкие морщинки у глаз и легкая седина на висках украшают его благородное лицо.
Его звать Михл Букиер. Он меламед. Когда-то он писал какие-то сочинения, от которых потом отказался и не хочет о них вспоминать, потому что они очень далеки от тех взглядов, которых он придерживается сейчас. Когда-то, во время учения, он читал много разных книг, от которых потом его вера сильно пошатнулась. Изучая разные философские течения, он пришел от фанатической веры к полному безверию.
Начал он с того, что в ранней юности, шестнадцатилетним пареньком, ушел из своего местечка Буки. Однажды в четверг он подошел к комоду с бельем, взял чистую рубашку, захватив еще мешочек с филактериями, — и с этим имуществом отправился в путь. На другой день, в пятницу, он остановился в каком-то местечке и пошел в баню, как полагается накануне субботы, а когда стал надевать чистую рубаху, то обнаружил, что это — сорочка его матери, которую он впопыхах выхватил из комода. Потом он пережил немало злоключений. На границе, которую он пытался перейти тайком без паспорта, его избили австрийские жандармы. И он вернулся совсем больным — ему отбили легкие, он непрерывно кашлял… Дома его поили козьим молоком, и постепенно здоровый молодой организм взял свое, легкие залечились, и он поправился. А родители сочли его исцеление чудом. Они заложили все, что у них было, влезли в долги, но зато сколотили небольшую сумму денег и снарядили сына в путь. На сей раз у него было все, что нужно. С паспортом, с деньгами на расходы он ушел из дому туда, куда влекла его юношеская жажда знаний.
Позднее он переменился, вернулся в лоно истинной веры, но, страшась бедствия безверья, которое может вновь его постигнуть, больше не мог видеть книг, которые поселяли в людях семена сомнения. Он не хотел быть безбожником и опять повернулся к вере своих отцов. Михл стал искать цадика среди людей своего поколения, к которому он сумел бы привязаться всей душой. Он искал долго, пока не пришел к браславцам.
Он крепко держался за эту общину и тем не менее продолжал жить в постоянном смятении и неуверенности. В любую минуту он готов был произнести молитву, которую сочинил для укрепления духа.
«Господи, — говорилось в этой молитве, — помоги нам, исцели нас, дай силу на то, чтобы постоянно крепла вера в Тебя и в Твоих праведников, чтобы никогда не сворачивали мы с прямого пути, не пускались в толкование чьих-то сочинений, даже если они написаны рукой мудрецов — сынов великого Израиля».
Эта молитва была у Михла постоянно на устах, с нею он вставал и ложился, даже когда шел по улице или в самый разгар беседы, он порой отворачивался и шепотом повторял ее слова.
Он теперь с особой страстью, одержимостью и усердием, никогда не знавшими сомнений и колебаний, предавался новой своей вере и подвергал себя различным истязаниям — зимой, в самые лютые морозы купался в проруби, по пятницам, обрезая ногти, в кровь изрезал себе пальцы на руках, применял различные способы для испытания тела и духа.
Михл не обращал внимания на свою бедность и учил только детей бедняков, да и таких учеников у него было немного. Более богатые и уважаемые обыватели, зная о его сомнительном прошлом, своих детей ему не доверяли. Он был до того беден, что в доме часто не было никакой еды. И если его жене и детям хоть кое-что порой перепадало, то сам он, кроме махорочной закрутки, кажется, вообще в рот ничего не брал.
Он занимался со своими учениками столько часов, сколько полагается, а остальное время проводил среди браславцев и охотно делился с ними духовной пищей.
Из этих и подобных им людей состояла тогда эта община — весьма немногочисленная, презираемая местечком. Редко кто вступал в нее, разве что иногда — как об этом уже рассказывалось — явится из далекой Польши паренек-ремесленник с котомкой за плечами, или неожиданно примкнет к ней какой-нибудь чудак-богач, который отказался от своего богатства, оставил семью и бросил все свои дела.
Вот к этим людям и примкнул Лузи Машбер.
В то время община не то купила, не то выпросила разрешение молиться в Живой синагоге — ее называли Живой, чтобы не называть синагогу «мертвой» — поскольку стояла она у входа на старое кладбище, расположенное в центре города.
Члены общины собирались в синагоге рано утром по субботам, когда город еще спал. Все они уже побывали в микве, их бороды и головы были влажны и не расчесаны. Кафтаны, одеваемые только по субботам, от долгого ношения потертые и утратившие свой первоначальный черный цвет, висели на их истощенных, от постоянного недоедания, фигурах.
И среди этих людей впервые появился Лузи. Он встал у раскрытого окна, обращенного к кладбищу. Он был одет гораздо богаче, чем они, — на нем шелковый кафтан, а на подоконнике лежало его летнее пальто с узким бархатным воротником. Поверх кафтана он накинул талес с серебряной каймой — готовился к молитве.
Каждый член общины перед молитвой был занят собой, но спеша исполнить любимую обязанность богослужения, при этом все посматривали на Лузи. Они гордились тем, что он примкнул к ним.
Вскоре в синагоге стало шумно, как это обычно бывает во время молитвы. Одни стояли на месте, другие, наоборот, перебегали с места на место, как будто желая освободиться от собственного тела. Казалось, только стены синагоги мешали им…
Синагогу заполнили возгласы и крики. Авремл, долговязый портной, в болезненном изнеможении поминутно выкрикивал: «Ах! Ах!» Красильщик Менахем метался как зверь в клетке, повторяя снова и снова слова молитвы. Одни размахивали руками, другие топали ногами, третьи, задрав голову, вопили, как недорезанные, а те, кто ни голоса, ни сил не имели, стояли лицом к стене и, одержимые благоговейным восторгом, раскачивались, иногда выкрикивая: