Она остановилась на пороге и, никем в первую минуту не замеченная, почти спокойно прислушивалась к отчаянным крикам собравшихся и наблюдала беспорядок, который принесли в дом эти люди запахами бедности, исходившими от них, рваными одеждами и стоптанной обувью, — они наследили, испачкав пол грязью и снегом с улицы.
Однако вскоре ее увидели, и люди на мгновение, на одно только мгновение притихли, изумленные спокойствием, с которым Гителе, стоя в дверях столовой, встретила их всех. У них словно язык отнялся — отчасти из уважения к ее выдержке, отчасти оттого, что в эту минуту молчания все почувствовали удовлетворение, увидев перед собой близкого Мойше Машберу человека, к которому можно обратиться — по-хорошему или нет, — как к самому Мойше Машберу.
Так оно и было.
Из умолкшей толпы вышел вперед Котик в своем поношенном бурнусе, со сжатым кулачком подбежал к столу и крикнул:
— Мои деньги!
— Деньги! — поддержали его взлохмаченные женщины, девицы, у которых волосы выбились из-под платков и шалей.
— Люди! Женщины! — тихо обратилась Гителе к толпе, которая рвала и метала. — Берите все, что хотите, все, что глаза ваши видят… Это не мое… Это Божье и ваше…
— Конечно, возьмем! — подхватили ее слова со всех сторон. — Конечно! Люди, берите!..
Толпа хлынула из столовой в другие комнаты. Разбушевавшись, люди стали тащить кто что мог, кому что попадалось под руку: постельное белье с кроватей, платье из шкафов, посуду, стекло, скатерти, полотенца…
Второпях кое-кто стал увязывать вещи в простыни, как при пожаре. От жадности люди хватали все подряд и в то же время стеснялись, оправдывая себя тем, что к этому их вынудили несчастья.
— Горе мне! — упаковывая, жаловались люди. — До чего мы дожили! До того, что приходится брать чужое…
Не обошлось и без пререканий: двое заспорили из-за одной вещи, которая понравилась обоим, и каждому хотелось взять ее себе. Дело чуть не дошло до драки, один держал вещь за один угол, второй — за другой, каждый тянул в свою сторону и рвал добычу из рук соперника, и казалось, вот-вот они сцепятся и начнут махать кулаками.
Пока люди были увлечены и заняты этим делом, Гителе переходила от одной группы к другой, смотрела, успокаивала и тихо, как бы советуя, говорила:
— Не ссорьтесь, хватит на всех… Берите на здоровье и носите на здоровье…
Это были, конечно, не ее слова, их словно кто-то другой говорил в ней — кто-то наказанный и сам себя наказывающий, обреченный и сам исполняющий над собою приговор.
А потом Гителе можно было видеть в одной из комнат — она стояла, прикрыв глаза ладонями, как при благословении свечей, и без слез, без плача спрашивала:
— Господи Боже мой, за что?
Было тяжко смотреть на Гителе, стоявшую посреди комнаты с прикрытыми ладонями глазами. Но еще тяжелее было видеть Мойше Машбера, который прятался с внуком в детской и цеплялся за мальчика, словно ища у него поддержки…
Так было вначале: люди, вносившие свои грошовые суммы, хватали вещи и паковали их в узлы. Но потом стали приходить более солидные кредиторы, спокойные и терпеливые, но зато предъявлявшие более серьезные претензии. Они тоже обращались сначала к Гителе, говорили сдержанно: как это, мол, могло случиться? Неужели такой человек, как Мойше Машбер, мог позариться на чужое?.. Гителе ломала руки и отвечала: «Чего вы от меня хотите? Делайте все, что считаете нужным, берите все, что вам угодно, как и все…» Но те отказались: что она такое говорит? К чему им эти вещи? Не думает ли она в самом деле, что вот этими вещами можно отделаться? Нет, они и слышать об этом не желают… Она, Гителе, у них не одалживала, от нее им ничего не нужно; они хотят повидаться и переговорить с Мойше Машбером, который, без сомнения, не станет предлагать им то, что предлагает она, мало понимающая в таких делах.
— Где ваш муж? — допытывались они. — Давайте его сюда!
И все, кто держал уже упакованные узлы с вещами, поддержали этих кредиторов и присоединились к их требованию:
— Чего вы его прячете? Мы хотим его видеть! Давайте его сюда…
Тут раздался громкий голос Цали Милосердого, который вместе с толпой пробрался сюда, растолкал всех своим грузным телом и, остановившись возле Гителе, прокричал ей прямо в лицо, бледное и растерянное:
— Вы что думаете? От Цали так просто не избавитесь! Я отсюда не уйду, я из дому не выйду, буду дневать и ночевать здесь, буду спать в кровати вашего Мойше, в вашей кровати… Еще не было такого случая, чтобы Цале не уплатили… И ваш муж не отвертится. Я разорю все…
А тут еще лопнула какая-то стеклянная посудина, которую кто-то вытащил из буфета и по неосторожности или по неведению — не зная, как с такими вещами обращаться, — уронил и разбил вдребезги. Толпа решила, что кто-то вышиб стекло в окне.
— Правильно! — послышался одобрительный возглас.
— Поделом!
— Так им и надо!
— Заслужили!
— Окна повышибать! Дом разнести!
Тогда Гителе как-то тихо вздрогнула — так бывает перед истерикой, когда визг сверлит голову, или перед тем, как человек падает и уже не может подняться.
В эту минуту и до Мойше Машбера донеслись голоса из столовой, слова и ругательства в его адрес, угрозы рассчитаться с ним. Он был уже готов, непонятно почему, оставить Меерку, шагнуть к дверям, выйти и показаться толпе.
Но… в это время в доме опять почему-то наступила тишина, как если бы явился нежданный гость, чей приход заставил всех разом замолкнуть.
Да, в ту минуту, когда все посетители — и с узлами, и без узлов — окружили Гителе, требуя, чтобы она выдала им Мойше Машбера, на пороге показался судейский чиновник, одетый по форме, а следом за ним вошел будочник — в качестве помощника, как полагается; позади них были Сроли Гол и Шмулик.
— Остановитесь! — крикнул чиновник, который услыхал крики и увидел людей с узлами, готовых вынести все вещи из дома Мойше Машбера. — Стойте! — проговорил он и, подойдя к столу, достал бумагу и стал читать.
Он читал недолго, и те, кто разбирался в судебных делах или имел о них хотя бы малейшее представление, сразу же сообразили, о чем идет речь: то, что позволили себе люди, на свой риск взявшие домашние вещи из имущества Мойше Машбера, — воспрещено, так как все это больше Мойше Машберу не принадлежит, а является собственностью того, на чье имя переписаны дом и двор, а также все, что в них находится.
— Что? — удивились кредиторы, услыхав имя человека, которому теперь принадлежало имущество Мойше Машбера, — имя Сроли Гола.
— Да, — ответил судейский чиновник и добавил, что отныне всякий, кто тронет хотя бы самую малость, будет отвечать по закону перед судом, взявшим дом под охрану.
— Какой закон? Что он говорит? — недоумевали люди, которые не понимали, что происходит, и растерялись, почувствовав чуждую руку чуждой им власти, которая вмешалась в дело и не позволяет им получить свое.
— На чужое имя, говорит он, все это переписано… Нельзя брать.
— На чье имя?
— Вот его, — указал кто-то на Сроли, который стоял рядом с чиновником и смотрел на всех остановившимся взглядом.
— Что за имя?
— Какое там имя?
— Кто он такой?
— Что он внес? При чем тут он? — спрашивали те, кто не понимал, что случилось.
— Пане… Господарь… — пытались женщины и мужчины расспросить чиновника и поговорить с ним, но, кроме этих двух слов, ничего сказать не могли, так как не знали чуждого им языка.
— Что за напасть? — заголосили люди, которые взяли вещи, сложили их в узлы и считали уже своими, а теперь, после приказа чиновника, должны были с ними расстаться.
— Фальшь! Обман! — послышались крики кредиторов, зарившихся вовсе не на вещи, которые стоили гораздо меньше, чем причиталось взявшим их людям. Котик беспомощно опустил руки, когда понял, что произошло, и подошел к Шмулику, которого он искал в последние дни, надеясь, что тот заменит его здесь и выступит за его интересы, как случалось и при других банкротствах. Но Шмулика он нигде найти не мог, и ему казалось, что тот избегает встречи с ним и не хочет на сей раз выполнять его поручений.