Мы были очень, очень осторожны.
Я сидела часами, честно, два или три часа, уставившись в экран монитора. Я сидела и изо всех сил пыталась придумать, как описать тот день, после того что случилось. Я не могу говорить об этом, не могу об этом думать. Когда я пытаюсь вспомнить, какой-то неясный туман опускается на мой мозг, и я ловлю себя на мыслях о сушилке, которую нужно починить, или о закупке продуктов на неделю в большом «Асда».[47] Точно мое сознание автоматически отключает мысли от того, о чем я не должна, не должна думать. Так продолжается уже многие годы, с того самого дня. На самом деле, в известном смысле я даже рада этому оцепенению.
У меня в спальне стоит сумка, спортивная сумка, не очень большая, удобная. Она собрана и приготовлена для отъезда. Сумка, полная необходимых вещей: смена одежды, трусики, упаковка парацетамола. Сборник рассказов Эдит Уортон. Шерстяное пальто, потому что я мерзну, когда нервничаю или напряжена. Ручка и блокнот с телефоном моего адвоката, записанным на форзаце. Год за годом я обновляю содержимое, меняю туалетные принадлежности, укладываю другую одежду. Я готова.
Когда за мной придут, я просто скажу «о'кей, можно я возьму сумку?» Не знаю, позволят ли полицейские, но она стоит там на всякий случай.
Понимаете? Я просто хотела об этом рассказать. Это часть всего, сумка. Напоминание, мой узелок на платке, она не дает мне забыть о том, что я сделала; о том, что с тех пор я живу во лжи. Что все может закончиться за одну секунду – магазин, Лекки, Натти, Джонджо, коты, дом, моя прекрасная жизнь – все исчезнет от одного стука в дверь. Моя совесть в виде запылившейся черной виниловой адидасовской сумки.
Мне было очень плохо на следующий день, и Микки тоже, вот что я лучше всего помню. Каждая косточка, каждый мускул, каждое сухожилие точно полыхали огнем и по всему телу расцвели черно-лиловые синяки, точно ядовитые цветы. Меня лихорадило, язык распух в саднящей глотке, саднящей от криков, мольбы и запугиваний Микки, я кричала на него, заставляла сделать то, что я считала нужным; я действительно верила, что так будет лучше. Что это позволит нам выжить. Оказаться в безопасности.
Микки просто сидел на диване, завернувшись в одеяло, уставившись в телевизор, точно ему сделали лоботомию. Он не лег со мной в кровать, когда мы дотащились до дома. Мы оба приняли ванну. Он первый; я наполнила ванну для него, – у него так дрожали руки, что он не мог справиться с тугими старыми кранами, – сложила нашу одежду в мешок для мусора и вымыла наши ботинки под краном, как автомат; потом легла в постель с двумя грелками с горячей водой и ждала, когда он придет. Он не пришел. Он больше никогда не спал со мной в одной постели. Он больше никогда не обнимал и не целовал меня, даже не смотрел мне в лицо. Если я случайно слегка его касалась, он отпрыгивал так, словно я ударила его током, а затем бормотал извинения и отводил глаза. Я не думаю, что ему когда-нибудь еще хотелось прикоснуться ко мне.
Он так и не простил мне того, что я оказалась сильнее его. Того, что я увидела его слабость. Это – как там раньше говорили – лишило его мужества. Я стала живым напоминанием о том, что, хотя он был большим сильным парнем, крутым байкером с серьезной репутацией, когда все пошло наперекосяк, он не смог с этим справиться. Он запаниковал. Он плакал как ребенок. И всякий раз, когда он смотрел на меня, он видел перед собой это. Не свою любимую Принцессу, а визжащую гарпию, которая заставила его сделать то, что было ему не по силам. Которая заставила его заглянуть в бездну.
Словно кто-то перерезал все нити, державшие его большое тело; он выглядел дряблым, его мускулы превратились в желе, стали бесполезными. Его голубые глаза опустели, в них не было ничего, кроме какого-то детского недоверия, будто он никак не мог поверить в случившееся. Радостная сила, так красившая его, здоровый мальчишеский пыл, освещавший его простодушное лицо, исчезли. Я больше никогда их не видела. Мой Маленький Будда, моя любовь, мой Микки исчез, и в его теле поселился дряхлый старик, апатично пялящийся в ящик, не способный даже пошевелиться, чтобы поесть или принести мне воды, чтобы унять жар.
Так мы прожили три дня. Затем ему позвонили с работы. Куда он пропал? Заболел? Разбитыми губами, пытаясь обеими руками удержать трубку, я сказала, что мы оба слегли с ужасной простудой и едва способны сделать себе чашку чая. Женщина посочувствовала; Микки прежде шутил, что она к нему неравнодушна, он как магнитом притягивал женщин средних лет с обостренном материнским инстинктом. Микки следует взять бюллетень, разволновалась она, иначе она даже не знает, что может сделать мистер Эскуит, он очень строг насчет больничных листов.
Я заверила ее, что Микки выйдет, как только сможет, я лично перешлю бюллетень ему на работу. Она закончила щебетать, и я позвонила в больницу с той же историей, попросив посетить нас на дому. Мы получили больничный без проблем, мы выглядели так дерьмово, что молоденький врач даже не потрудился нас как следует осмотреть. Он лишь глубокомысленно кивнул и погладил гладкий подбородок, когда я пробормотала что-то о симптомах. Микки едва заметил присутствие врача и за все время ничего не сказал; мне пришлось самой выключить звук у телевизора. Он просто сидел, пока доктор бестолково тыкал в него стетоскопом, а затем выписал рецепт на «укрепляющее средство».
Когда я провожала его, закрыв за собой дверь в гостиную, где сидел призрак моего возлюбленного, врач с озабоченным видом повернулся ко мне.
– Миссис Э-э… гм, я немного беспокоюсь за вашего э-э… мужа. Такая простуда может обернуться очень скверно. Могут возникнуть не только физические, но и психические осложнения. Ваш, гм, муж выглядит, понимаете, я не хочу вас пугать, но иногда вот так проявляется депрессия. Вы знаете, что такое депрессия? Я говорю не о слегка угнетенном состоянии, понимаете, такое со всеми нами бывает, но о проблемах куда серьезнее. Депрессия у таких молодых людей, как мистер Э-э… да, может протекать очень тяжело, очень… трудно справиться. Я бы на вашем месте за ним приглядывал. Если возникнут причины для беспокойства, просто заскочите поговорить со мной или с доктором Эллисом, если мои часы приема закончились, я постараюсь, чтобы больничный лист мистера, э-э, Кендала был поскорее заполнен. Не забудьте, в депрессии в наши дни нет ничего постыдного, совсем ничего.
Вот вам доказательство того, как ужасно я себя чувствовала в тот день: я даже не рассмеялась в его несчастное глупое лицо.
Я постояла минуту за дверью комнаты, сердце отчаянно колотилось, голова раскалывалась от боли. Я прислонилась горячим лбом к холодному крашеному старому косяку и попыталась сосредоточиться. «Соберись, Принцесса, сделай дело, а потом слопаем все "Джемми Доджерс",[48] а?». Так любил говорить Микки, если предстояло скучное или трудное дело – покрасить ванну, разобрать байк, прочисть сточную трубу.
Но на сей раз не будет ни дымящихся чашек с чаем, ни «Джемми Доджерс». Ни крепких уютных объятий, ни чумазых поцелуев, ни поздравлений с успешно выполненной работой.
Я вошла в комнату.
Ноги дрожали от усталости, я присела на краешек дивана напротив моего Маленького Будды. Вязкий дневной свет падает на его лицо из пыльного окна, обесцвечивая его, размывая, точно старую фотографию. Обезумев, мерцает немой телевизор. По-прежнему уставившись в экран, не глядя на меня, Микки отодвигает от меня ноги. Сердце разрывается. В самом деле, что-то оборвалось во мне, я почувствовала это как ожог или порез. Только иная боль, во сто крат хуже.
Я сделала это. Я уничтожила его любовь ко мне. Мой величайший страх стал реальностью. Горло распухло от мольбы и слез, я с трудом сглотнула и вытерла лоб влажной рукой, заправила за уши пряди волос, выбившиеся из растрепанной косы. Я должна с ним поговорить. Я должна заставить его понять. У меня нет выбора. Если я не добьюсь от него содействия, нам обоим конец. Я должна спасти его, защитить его от его слабости, потому что я очень сильно люблю его и всегда буду любить. Даже несмотря на то, что я ему сейчас отвратительна, может быть, настолько же, насколько он меня обожал прежде, Микки должен остаться моим сообщником до конца нашей жизни.