Ящик – это все, что осталось мне от отца; он хранил в нем свои бумаги, доставал из него сургуч и опускал в пахучую красную лужицу странную медную печать. Папа награждал меня «дипломами» – за то, что была хорошей девочкой, подросла на один дюйм и помогала мамочке. Он плавил сургуч, капал им на бумагу, и мы ставили печать – получалась официальная бумага.
Я очень любила папу, очень. Я любила и маму конечно же, но папочка… Папа все превращал в мечту, он был валлийцем, читал мне «Нарнию»[2] и стихи, которых я не понимала; их автором, по его словам, был мистер Томас.[3] Я помню запах виски, табака и его лосьона после бритья «Олд Спайс», – капелька шалтай-болтайса никогда не повредит, милая, – и папины серые глаза обращались к туманным далям и свободным женщинам.
А потом он ушел. Сбежал со своей секретаршей, когда мне исполнилось девять. Прямо классический случай, с секретаршей – «пташкой», как ее назвала бабушка во время одного из наших нечастых визитов к ней. Мама пыталась заставить ее замолчать и ругала за то, что она «ворошит прошлое». Бабушка злорадно хихикала и перечила маме. Снова и снова она повторяла: «Он сбежал с одной из этих пташек, подлый хряк. Все мужчины – свиньи, свиньи, свиньи. Я тебе говорю».
Я никогда не видела «Пташку», как я ее называла про себя, но воображала грудастую блондинку с длинными ногами в экстравагантных черных сапогах на высоких каблуках, как Эмма Пил в «Мстителях»,[4] только из Йоркшира, разумеется. Мини-юбки и пластмассовые «стильные» серьги; короткие жакетики из белого кроличьего меха и пластиковая сумочка на позолоченной цепочке. Фальшивые ресницы и длинные накрашенные ногти по вечерам. Смуглая, как копченая селедка, летом. Вульгарная, но строит из себя леди. Джин-тоник с долькой лимона, благодарю вас. Оооо, Билл, ты говоришь ужасные вещи.
Не так уж отличается от мамы, хотя мама никогда не была вульгарной. Всегда очень элегантна; настоящий выращенный жемчуг и коричневое кашемировое пальто с воротником и манжетами из настоящей монгольской овцы. Но суть та же. Блондинка с большой высокой грудью, тонкой талией и округлыми бедрами, на высоких каблуках, сексапильная, но на самом деле фригидная. Пташка была, естественно, моложе. Мужчины всегда предпочитают один и тот же тип. Они западают на один и тот же тип и редко ему изменяют, хотя раздражаются, если им об этом сказать. Как правило, это образ их первой любви, так что вряд ли папочка мог удрать с тощей брюнеткой. У меня был приятель, которого заводили девушки скандинавского типа с голубыми тенями на веках, напоминавшие блондинку из «АББЫ». По той же причине он был слегка увлечен леди Ди. Печально, скажу я вам, но так оно все и обстоит. Ну, разумеется, и женщины ничуть не лучше. Все мы способны наломать дров, так или иначе.
Папочка и Пташка уехали в Торки, на английскую Ривьеру, вот и все. Были ли они счастливы? Возможно. Папочка умел быть счастливым, когда не впадал в эту проклятую кельтскую меланхолию. Черная Собака, как он ее называл. Черная Собака укусила меня, родная, поцелуй своего бедного папочку, моя девочка; я люблю тебя, Билли, я люблю тебя больше всех на свете. Знаешь, ты вся в меня, это правда…
Больше я никогда его не видела. Он погиб в автомобильной катастрофе, когда мне было двенадцать. Пьяный. Врезался в дерево, как нам сказали. Бог знает, что сталось с Пташкой. Должно быть, она давным-давно его бросила. Никакого имущества не осталось, сплошная рухлядь. Он жил один в пансионе в Брайтоне. Кто-то переслал нам его жалкие пожитки. Я забрала себе этот ящик прежде, чем мама успела все выбросить. «Хлам, – злобно сказала она, – хлам. Он оставил один хлам».
Мама и Джен говорят, что я – копия отца. Думаю, в этом и проблема.
Глава вторая
Я живу в Брэдфорде, в Западном Йоркшире, на том краешке Англии, который южане считают хмурым, безжизненным севером: О, это рядом с Манчестером? Боже, ну, то есть я как-то… вообще-то… я не… Нет, они не знают, где я живу, – где мы, проклятые варвары, живем. Они ничего не понимают, эти тупые ублюдки; им не знаком острый едкий запах города, красота улочек девятнадцатого века, кружевной резьбы по камню. Они не видели, как перед закатом плотный золотой свет воспламеняет кристаллы песчаника и превращает их в сияющий янтарь. Им не знакома наша еда – фантастическая еда со всего мира и такая дешевая: манго, хурма, сахарный тростник, бамия, разлохмаченные пучки свежесрезанного кориандра, перевязанные матерчатыми ленточками, вам бы понравилось – все за сущие гроши в лавке на углу. Хлеб, настоящий божий дар человечеству, выпеченный украинскими ребятами в пекарне на крошечной ферме. Карри со всех уголков субконтинента, а также чисто брэдфордский. Люди, насмехающиеся над нами, не знают, что такое небеса, безбрежный голубой океан над головой, легкие летящие облака, гонимые ветром над долиной. Они не знают, каково это – пятнадцать минут пути, и ты в сельской глуши: скалистые пустоши, окутанные пурпурными зарослями вереска и ржавым, пыльным, хрупким покрывалом папоротников, эхо хриплого лая лисиц и ястребы, парящие в горячем воздухе.
Ах, разумеется, здесь царит бедность; когда текстильная промышленность умерла, сюда на голых гнилых ногах вползла нищета, все испортилось, протухло, угасло; молоко скисло во ртах младенцев, бешеное отчаяние поселилось в сердцах молодежи, оно выливалось в безрассудство и злобу. Я не собираюсь притворяться, что здесь все прекрасно. Иногда все кажется таким отвратительным и жестоким, подчас я схожу с ума от обиды и отчаяния, от того, как ведут себя люди. Но здесь вовсе не серо и не скучно – здесь полно ярких красок и цвета, как на картинах Тернера. Это каменный лабиринт; ловушка для неосторожных – меня не удивляет, что несчастные лондонцы, приезжая сюда, испытывают культурный шок…
Я всегда здесь жила: я, мама, Джен и Лиз; мы никогда не жили в другом месте, эмиграция Джен не в счет, потому что душой она все равно осталась в Брэдфорде. Мы живем не в центре, – уверяю вас, это совсем другой город. Там расположен мой магазин, вот как я зарабатываю на жизнь – у меня магазин подарков в торговом центре на Карлсгейт, он называется «Лунный камень». Вообще-то раньше он назывался «Дары лунного камня», но, когда ко мне пришла работать Лекки, мы поменяли декор и отбросили «дары»; сделали его современнее – светло-голубая краска и светлые деревянные полы. Если бы мне только удалось уговорить Лекки отказаться от идеи тайком приторговывать нью-эйджевыми побрякушками, было бы замечательно, но у всех свои тараканы. Я просто хочу, чтобы она убрала подальше эти вонючие амулеты и толстые книжки в цветастых обложках с названиями вроде – «За пределами Бога» и «Обрети своего внутреннего священного клоуна». Не желаю их видеть.
Я специализируюсь на драгоценных камнях и серебряных украшениях, изящных вещицах. У нас продаются открытки, необычные сувениры, изысканная упаковка и всякое такое. Наша лавка – замечательное место, прекрасный бизнес, как говорят, и я им горжусь. Над ней есть крошечная квартирка, но там никто не живет, она у нас вместо склада. Я там жила, когда только обзавелась магазином; у меня не было денег, я пребывала в отчаянии, но постаралась как можно скорее оттуда выбраться. На самом деле никто не живет в самом городе, и ночью он кажется удивительно пустынным. Скрючившись в спальном мешке на матрасе, разложенном на голом полу, я слушала пьяные песни, доносившиеся с улицы.
Мама по-прежнему живет в стандартном домике, где когда-то поселилась с папой, в Солтэйре; тогда в нем не было ничего особенного, довольно живописный вид на канал и миленький кукольный городок вокруг. Весь городок полностью построил Титус Солт, фабрикант и общественный деятель-утопист девятнадцатого века, для своих рабочих, в том числе миниатюрную больницу и богадельни. Теперь местечко стало очень стильным, здесь все захватили так называемые яппи. Появились экологические кафе, бутики, художественные галереи, музей фисгармонии и целое здание, посвященное родившемуся здесь художнику Дэвиду Хокни.[5] Похоже на посмертный мавзолей, совершенно безжизненно и мрачно, и гигантские ритуальные вазы с лилиями. Совершенно не по-йоркширски.