Склонив голову на бок, она в упор взглянула на него.
— Легкоранимым? — повторила она, и почувствовала, что говорит тоном и словами Бидди, когда закончила: — Ну, если вы были легкоранимым ребенком, тогда я — Папа римский.
Мэтью снова рассмеялся, но на этот раз негромко, продолжая смотреть на нее, потом спросил:
— Почему вы думаете, что я был таким уж чертенком?
— По-моему, вы таким родились.
— «Такими» никто не рождается. Я думал, вам известно это — среди прочей премудрости, почерпнутой вами у покойного мистера Бургесса. Это окружающая нас обстановка, условия жизни делают нас такими, какие мы есть. Мы жили в одном доме с матерью, но я виделся с ней минут по пять в день — не более, и так было день за днем, год за годом. Даже до того, как она улеглась на свой диван, я не помню, чтобы когда-нибудь видел ее дольше. Я не помню, чтобы она меня обнимала. Не помню, чтобы когда-нибудь ощущал ее любовь. И никто из детей не чувствовал этой материнской любви, но я был ее первенцем. Я таил злобу на других, хотя и знал, что никто не получает от нее больше, чем я. Если бы я рос в доме вашей Бидди, которая, судя по всему, без памяти любит вас, а вы ее, уверен, я был бы гораздо более счастливым человеком. У меня не было бы причины вымещать свою обиду на ком бы то ни было. А я вымещал — подстраивал всякие пакости нянькам и горничным, а мой отец приходил и грозился выпороть меня. Он так никогда и не выпорол меня. А я мечтал, чтобы он сделал это, ведь тогда я бы знал, что кое-что значу хотя бы для него. Я любил отца. Вы знаете об этом, Троттер?
Она заколебалась прежде чем ответить:
— Что ж, вы выражали эту любовь довольно своеобразно. Вы покинули отца задолго до его смерти. Могли хотя бы иногда навещать его.
— Я не был нужен ему, Троттер. Единственный, кто был ему нужен, — это вы, и вы у него были.
— И поэтому вы… вы ненавидите меня?
— Кто сказал, что я ненавидел вас?
— Вы показывали это всеми возможными способами во время ваших кратких визитов в Мэнор, а сейчас я что-то не заметила, чтобы ваше пребывание за границей что-либо изменило в этом смысле.
Он, потупившись, посмотрел на свои руки, лежащие на коленях, и тихо проговорил:
— Мне жаль, если вы так считаете. Но вы правы отчасти, я и в самом деле ненавидел вас. Что же касается того, что мое поведение по отношению к вам якобы не изменилось, боюсь… боюсь, мне пришлось бы слишком многое объяснить вам, чтобы вы поняли, и это никак не связано с моим пребыванием за границей. Но все-таки, в одном вы ошибаетесь. О… — Мэтью тряхнул головой, — сейчас не время разбираться в причинах и мотивах чьего бы то ни было поведения. Мне только хочется сказать… — Теперь он смотрел ей прямо в глаза, а его рот изогнулся в иронической усмешке. — Никто, ни один человек, будь он англичанином, ирландцем, шотландцем, валлийцем или кем угодно, проведи он три года в любом из американских штатов, особенно в Техасе, не сможет остаться таким же, каким был, или — позвольте особо подчеркнуть — сохранить утонченность манер. Америка — это другой мир. Хотя люди, которых встречаешь там, в основном выходцы отсюда. Но хватает одного поколения, чтобы превратить их практически в новых людей. Они вцепляются в жизнь мертвой хваткой или — на что способны лишь немногие — сами планируют ее. Они не такие, как здешний народ. Я думаю, что и сам уже стал другим. Во всяком случае, Джон это заметил. — Мэтью встал и подошел к огню. — В этой стране жизнь течет так медленно, что кажется, будто даже лошади здесь бегают не так быстро, как там. — Он хмыкнул, глядя на Тилли через плечо. — Помню, как-то раз я был на охоте. Мы выехали из ворот, проехали через поля, миновали лес. Мы скакали, вопя и улюлюкая, а мне все время казалось, что мы стоим на месте: единственное, что я мог видеть перед мордой моей лошади, — это равнина, равнина, бесконечная равнина, простирающаяся на десятки, сотни, тысячи миль. Одна только равнина, за пределами которой нет никакого иного мира, такая вечная и бесконечная, как небо над ней. То, что они там называют городом, — не более чем отметина от упавшего с этого неба метеорита. О Господи, Господи… — Мэтью опустил голову и рассмеялся. — Похоже, душа мистера Бургесса все еще витает здесь: ведь именно в таком тоне он всегда рассказывал об Америке, верно?
Повернувшись спиной к печке, он стоял, глядя на Тилли, а когда перевел глаза на ребенка, тот захныкал и завозился во сне. Тилли встала, взяла малыша на руки и, поддерживая под спинку, подняла так, чтобы его личико оказалось на уровне лица Мэтью.
На миг ей показалось, что молодой человек отвернется; она увидела, как на скулах у него заходили желваки. Но она ждала — ждала молча. И Мэтью заговорил первым:
— Это мой брат?
— Да.
— Однако вы не торопились.
Она почувствовала, как ее щеки заливает краска гнева. Повернув к себе сына, она прижала его головку к своему плечу, и Мэтью сказал, словно бы оправдываясь:
— Но ведь это правда, разве не так? А теперь, к сожалению, он — незаконнорожденный ребенок.
Ее губы были плотно сжаты, и она с трудом заставила их шевелиться.
— Это было мое решение. Я могла выйти замуж за вашего отца еще несколько лет назад. Теперь я жалею, что не сделала этого. Очень жалею. Тогда мой сын обладал бы всеми законными правами, а вы не стояли бы здесь и не смели оскорблять меня.
— О Троттер! — Внезапно он отвернулся и ухватился обеими руками за спинку дивана.
На мгновение ей показалось, что перед ней снова мальчишка по имени Мэтью, память перенесла ее в детскую. Вот так же они стояли там, и он говорил ей о том, что не хочет возвращаться в интернат. Она даже вспомнила, почему они тогда стояли так: он только что подрался с Люком. Братья поспорили — кто женится на ней, когда вырастет, и ни один не желал уступать. А еще он поведал ей, что один мальчик в школе будто бы поцеловал одну девочку в губы. Тилли даже представила себе лицо Мэтью, когда он спрашивал ее: «Ведь нельзя же целоваться в губы, пока вы не поженились. Ведь правда, нельзя, Троттер?»
Теперь она смотрела на его широкие плечи, на его опущенную голову, на его странно подстриженные волосы, смотрела и понимала, что этот необузданный, грозный Мэтью — очень несчастный человек. Он и ребенком-то не был счастлив, но о всей глубине его нынешнего состояния она даже и не подозревала.
Когда Мэтью снова повернулся к ней и заговорил, его голос был тих, и в нем слышались умоляющие нотки:
— Вы вернетесь в Мэнор? Ради этого я и пришел сегодня. Вы можете выбрать для себя любые комнаты, какие захотите, и… вы могли бы управлять домом, как и прежде.
Тилли почувствовала легкость во всем теле. Ничто не могло бы сейчас обрадовать ее больше, чем перспектива возвращения в Мэнор. Спускаться утром в кухню, обсуждать с Бидди меню на весь день, составлять список необходимых покупок; пройтись по комнатам, чтобы проверить, все ли в порядке, а потом, ближе к вечеру — не важно, зима или лето на дворе, — выйти в сад: не только ради прогулки, но и потому, что ей приятно взглянуть на парней Дрю за работой и сказать им об этом.
Почему же она колеблется? Тилли посмотрела в лицо стоявшего перед ней человека. Делавшие его некрасивым надменность и мрачность, улетучились. Перед ней снова был мальчик, но теперь она знала его лучше — хорошо, что он объяснил ей причину своего тогдашнего поведения. Так почему же, почему же она колеблется?
Почти удивляясь самой себе, она услышала собственный голос:
— Вы очень добры, но… но боюсь, что не смогу принять вашего приглашения.
Мэтью низко опустил голову и несколько секунд задумчиво молчал, потом коротко спросил:
— Почему?
— Полагаю… полагаю, тому есть много причин. Прежде всего, ваша сестра, миссис…
— А-а, Джесси-Энн, — презрительно, как плевок, прозвучало в его устах это имя. — Она просто маленькая стерва. Она всегда была такой и всегда будет такой. Прежде, чем приехать домой, я побывал в Скарборо. Она вела себя, как базарная торговка рыбой, и все из-за того, что я поручил управление имением Джону.