— Откуда? — спросил Лукас с подчеркнутой рассудительностью, поднимая брови.
Дункан забыл, как раздражал его старший брат своим стремлением копаться в мелочах.
— Ну, черт возьми, — ответил он раздраженно, — украдем. А ты думал, что я приплыву на лодке в Чарльстонскую гавань и дам заказ на клипер, специально предназначенный для пиратства и бунта?
Лукас вскочил на ноги: — Я не стану участвовать в грабежах! Дункан издал страдальческий вздох.
— Садись, — ответил он. — И прибереги мораль для нашего доброго друга-подстрекателя, преподобного Фрэнкса. — Он сделал паузу, чтобы удостоить вежливым кивком священника. — Так каково твое решение, Лукас?
Старший сын Рурков запустил пальцы в темные волосы.
— Боже мой, Дункан, мы не более шести часов назад похоронили отца, а ты уже думаешь о захвате кораблей!
— Я буду оплакивать отца в одиночестве, — сказал Дункан спокойным голосом, в котором, тем не менее, скрывалась угроза. — К сожалению, война продолжается. Я намереваюсь сражаться до победы нашей или англичан. Ну же, Лукас, чью сторону ты принимаешь?
Лукас колебался. Слишком долго.
Дункан подался вперед в своем кресле, со стуком поставив бокал на стол.
— Неужели? — вымолвил он. — Неужели ты такой толстокожий, Лукас, что продолжаешь поддерживать тори, хотя они отобрали у тебя землю, без суда бросили в тюрьму и убили твоего отца?
Лукас дышал глубоко и часто. Он побледнел, на его лбу выступил пот, но Дункан хорошо знал брата несмотря на внешние признаки страха, Лукас не испугался. Он разозлился.
— Все это было несправедливо, — выплюнул он, бесстрашно встречая взгляд Дункана. — Но этого следовало ожидать, если один из членов семьи стал преступником, желающим свергнуть законное правительство!
— Законное правительство?! — прохрипел Дункан. — Ты полагаешь, это законно арестовать старика за грехи сына? Боже мой, Лукас, если ты действительно веришь в подобную ханжескую чушь, тогда мне страшно за нас всех.
— Черт возьми! — воскликнул Лукас, вскакивая на ноги. — Кого мне винить за смерть отца короля, защищающего свои законы? Или тебя, Дункана, нарушающего их с такой самоотверженностью?
На комнату опустилась зловещая тишина, заглушая все звуки.
В конце концов ее нарушила Маргарет Рурк, стоявшая в дверях кабинета.
— Вы, оба, попридержите языки, — сказала она. Маргарет была стройной и хрупкой в траурном одеянии, ее нежное лицо побледнело от горя и напряжения, которым она старалась сохранить свое достоинство. — Дункан, ты заявляешь, что любишь свободу, но на самом деле ты одержим страстью к авантюрам и ради них способен поставить на карту все, в том числе и свободу, которую ты так неумеренно восхваляешь. Ты бы стал настоящим пиратом, если бы не подвернулась идея, за которую можно сражаться. А ты, Лукас, сказал такое, чего многие мужчины никогда не простили бы, даже любящий брат.
Широкие плечи Лукаса поникли, словно мать ударила его. Дункан тоже смутился, но старался этого не показать.
— Так ты думаешь, — настаивал он, устремив испепеляющий взгляд на брата, — что отец погиб из-за меня?
— Я не знаю, — ответил Лукас. Затем, ни на кого не глядя, резко повернулся и вышел из комнаты.
В тот вечер больше никто не говорил о захвате кораблей.
Филиппа осталась на каменной скамейке в уединенном уголке сада, тихо рыдая. Алекс следил за ней, стоя чуть поодаль, желая утешить ее, но не зная как, и проклиная себя за свою беспомощность?
Должно быть, Филиппа услышала что-то или почувствовала его присутствие, хотя он держался в тени. Она подняла голову, шмыгнула носом и окликнула его по имени.
Алекс подошел к ней, как обычно неуклюжей и медленной походкой из-за костыля и маленьких скользких камешков и разбитых ракушек, которыми была вымощена тропинка. От попыток удержаться на ногах и не унизить себя, повалившись к ее ногам, у него на верхней губе выступил пот.
— Посидите со мной немножко? — Это была просьба, а не приказ. Филиппа похлопала по скамейке рядом с собой.
Алекс не двинулся с места.
— Ваш отец был прекрасным человеком, — сказал он.
Это было все, на что он оказался способен в данных обстоятельствах. Мир был окрашен для него черной краской, в нем царили коварство и несправедливость, уродство и боль. В сущности, он завидовал Джону Рурку, нашедшему спасение в смерти.
Филиппа снова шмыгнула носом. Ее лицо заливал лунный свет. Даже с покрасневшими глазами и распухшим от слез носом, она выглядела очень красивой.
— Да, — сказала она тихо. — Как вы.
Алекс внутренне содрогнулся, как будто она пронзила его пикой.
— Нет, — возразил он отрывисто. — Джон совсем не похож на меня. Что вы теперь будете делать, Филиппа?
— Делать? — Ее серые глаза расширились, и он увидел, что густые темные ресницы блестят от слез. — Наверно, сперва буду очень долго плакать. Я буду всегда скучать по отцу, и, наверно, мысли о нем еще долго будут причинять мне боль. Но потом, конечно, стану жить дальше. В конце концов, именно этого он бы хотел от меня.
Прошло несколько неловких мгновений, прежде чем Алекс смог заговорить. Перед ним была почти девочка, изящная и хрупкая, и все же храбрости в ней было больше, чем у него даже в лучшие времена. Он чувствовал горько-сладкую тоску каждый раз, как видел Филиппу или только думал о ней, но не был способен произнести ее имя вслух.
Он стоял во тьме и дрожащей рукой опирался на проклятый костыль. Он влюбился в Филиппу в какой-то несчастный момент после ее появления на Райском острове и вдобавок знал, что сам тоже ей небезразличен. Мысль жениться на Филиппе, каждую ночь лежать с ней, поглощала его, наполняла желанием.
Но он был калекой. Брак с такой женщиной будет уродлив, она заслуживала в мужья человека, который бы мог бы защитить ее, дать ей средства к существованию, обучить ее удовольствию…
— Алекс! — тихо сказала Филиппа. — Я люблю тебя.
Он повернулся к ней спиной, повернулся спиной ко всем надеждам снова найти смысл в жизни, говоря себе, что делает это ради ее пользы.
Филиппа догнала его прежде, чем он добрался до французских дверей, ведущих в дом, и обхватила руками за пояс. Со стороны другой женщины такой поступок был бы бесстыдством, но только не у Филиппы. Этот жест был полон сладкой невинности, хотя желания, которые она разбудила в нем, были самыми естественными.
— Чего ты боишься? — спросила она, прижавшись щекой к его спине и удерживая его. — Я же знаю, что ты меня любишь.
У Алекса не нашлось ни храбрости, ни силы воли, чтобы вырваться из ее объятий. Он чувствовал глубокое и подлинное утешение впервые с тех пор, как мушкетная пуля раздробила ему колено. Его увядшая душа насыщалась ее добротой и получила утешение по крайней мере, временное.
— Да, — признался он, наконец, охрипшим и надрывным голосом. — Да, Филиппа, я люблю тебя. Слишком сильно люблю, чтобы обрекать на жизнь, полную тоски и жалости.
Она встала перед ним, по-прежнему крепко обнимая его. Если он когда-нибудь сомневался в своей способности отозваться на женскую ласку, а он, конечно, сомневался, то больше ему не приходилось этого делать. Очевидность его желаний нескромно говорила сама за себя.
— Тоски и жалости? — откликнулась Филиппа. — Тоску и жалость чувствует один — единственный человек Алекс Максвелл. Только ты жалеешь себя, а нам, остальным, хочется встряхнуть тебя, да так, чтобы у тебя зубы застучали.
Он выронил костыль и вцепился обеими руками в ее плечи.
— Послушай меня, — прошептал он, слишком злой и слишком отчаявшийся, чтобы думать о приличиях или о чувствах молодой девушки. — Я развалина. И если мы поженимся, и я лягу с тобой в кровать… — До Алекса дошло, что он говорит, и он резко оборвал себя.
Глаза Филиппы тревожно поблескивали.
— Ты думаешь, я не знаю, чем занимаются мужчины и женщины наедине? — спросила она. — Алекс, я выросла на плантации. Мы разводили лошадей и скот, овец и свиней.
Возможно, она не чувствовала смущения, но Алекс чувствовал.