Эдди, отец и Анук сидели на веранде и пили чай. Они выглядели усталыми. В воздухе царила напряженная тишина, и что-то мне подсказало: я пропустил жаркий спор. Над ними плавал дым ароматизированных сигарет Эдди. Я подошел, и вид крови на моей рубашке вернул их к жизни. Их глаза внимательно прищурились, словно они были тремя мудрецами, которые лет десять ждали, чтобы кто-нибудь появился перед ними и они могли задать свои вопросы. Первой встрепенулась Анук:
— К тебе пристает хулиган? Дай ему мой телефон. Не сомневаюсь, медитация его успокоит.
— Заплати ему денег, — посоветовал Эдди. — Вернись и поговори, но имей при себе конверт с наличными.
Отец тоже не пожелал остаться в стороне и гаркнул со своего кресла:
— Подойди, мой мальчик! Я хочу тебе кое-что сказать. — Я поднялся по ступеням веранды. Отец похлопал себя по коленям, давая знак, чтобы я устроился на них, но я предпочел остаться стоять. — Знаешь, кто еще получал взбучки? Сократ. Именно так — Сократ. Однажды он философствовал с друзьями, и тут к нему подошел верзила, которому не понравилось, что говорил Сократ. Он так крепко врезал ему под задницу, что Сократ упал на землю. Философ поднял на обидчика глаза и мягко улыбнулся. Он принял случившееся удивительно спокойно. Какой-то зевака спросил: «Почему ты ничего не предпринял и ничего не сказал?» «Если бы тебя ударил мул, ты бы стал его за это укорять?» — ответил Сократ.
Отец разразился хохотом и так сильно корчился от смеха, что я порадовался, что не сел к нему на колени. Получилось бы что-то вроде родео на спине быка.
— Усек? Усек? — спрашивал он между приступами хохота.
Я покачал головой, хотя в глубине души понял, что он хотел сказать. Но, честно говоря, сам бы наказал мула, если бы тот меня ударил. Даже мог крепко побить. Ведь это мой мул — что хочу, то с ним и делаю. Короче, суть в том, что я усвоил суть, но это помогло мне не больше, чем абсурдные предложения Эдди и Анук. Эти люди — светочи, к которым я должен был тянуться все мое детство, завели меня в тупик, и я оказался в мешке из кирпичных стен.
Через несколько недель я оказался в гостях у Бретта. Он заманил меня обещанием шоколадного торта. Сказал, что хочет испробовать зубы, и когда мы вышли из школы, в подробностях живописал, как дантист вживил ему зубы в десны и при этом не повредил нервы. Затем стал чистить каналы и давал много обезболивающего, но недостаточно, чтобы это хоть сколько-нибудь помогло.
Когда мы оказались у него в доме, я был обескуражен, обнаружив, что нет никакого торта, и просто обалдел, когда он заявил, что мы сами испечем торт. Тут я счел за лучшее сказать ему напрямик:
— Слушай, Бретт, это все, конечно, здорово, но мне кажется немного странным печь с тобой торт.
— Успокойся, мы не будем ничего по-настоящему печь, даже не коснемся духовки. Приготовим тесто и съедим.
Я решил, что это другое дело, но в итоге оказалось, что хлопот было не меньше, чем если бы взаправду печь торт. Когда Бретт принялся просеивать муку, я чуть не сбежал, однако удержался. Но только мы закончили со смесью и погрузили в нее большие деревянные ложки, как щелкнул замок и раздался голос:
— Я дома!
Я застыл и оставался в таком положении, пока дверь на кухню не приоткрылась и в щели не показалась голова мистера Уайта.
— Это кто у нас — Джаспер Дин?
— Здравствуйте, мистер Уайт.
— Привет, пап! — бросил отцу Бретт. Я был поражен, ибо по-идиотски считал, что он и дома называет родителя мистером Уайтом.
Учитель распахнул дверь и вошел на кухню.
— Вы вместе печете торт? — Он покосился на нашу мешанину и добавил: — Дайте мне знать, когда будет готово, — я, наверное, тоже не откажусь от кусочка.
— Когда будет готово? — улыбнулся отцу Бретт. — Уже почти готово.
Мистер Уайт рассмеялся. Я впервые разглядел его зубы. Они оказались не такими уж плохими. Учитель подошел к столу, опустил палец в миску и попробовал шоколадную массу.
— Ну, Джаспер, как там твой отец?
— Знаете, он такой, какой есть.
— Он доставил мне истинное удовольствие, — усмехнулся учитель.
— Я рад, — пробормотал я.
— Мир нуждается в страстных натурах.
— Наверное, — кивнул я. Мистер Уайт удалился наверх, а я стал вспоминать долгие периоды оцепенения отца, когда вся его страсть сводилась к тому, что он не забывал спускать в туалете воду.
Комната Бретта более или менее напоминала типичную комнату всякого подростка за тем исключением, что была настолько аккуратной, что я начал опасаться, что своим дыханием могу нарушить порядок. На столе я заметил парочку фотографий в рамках — на одной, овальной, Бретт и мистер Уайт стояли, обнявшись за плечи, словно отец и сын из слезливо-сентиментального сериала. Ничего жизненного в ней не было. Над кроватью Бретта на стене висело огромное распятие.
— Зачем это? — в ужасе спросил я.
— Это моей матери.
— Что с ней случилось?
— Умерла от рака желудка.
— Прости.
Бретт нерешительным шагом, словно шел ночью по незнакомой местности, приблизился кокну.
— Ведь у тебя тоже нет матери. Что с ней произошло?
— Арабская мафия.
— Хорошо, не надо, не рассказывай.
Я вгляделся во вздернутого над кроватью Иисуса, его многострадальное лицо смотрело под углом вниз — он словно рассматривал сентиментальные фотографии Бретта с отцом. Неторопливые глаза, казалось, изучали их с какой-то грустью. Может, он вспоминал о своем отце или думал о том, как странно иногда приходится воскресать, хотя этого меньше всего ожидаешь.
— Значит, вы с отцом верующие? — спросил я.
— Католики. А ты?
— Атеист.
— Тебе нравится школа? — внезапно спросил Бретт.
— А ты что о ней думаешь?
— Она не навсегда — так я себя уговариваю. Школа — это не навсегда.
— Скажи спасибо, что ты не толстый. Окажешься за ее стенами, и все наладится. К худым не испытывают неприязни.
— Может быть.
Бретт уселся на край кровати и принялся кусать ногти. Теперь я сознаю, что мое восприятие того дня было затуманено. Я не разглядел ни одного знака. Не понял, что кусание ногтей — это крик о помощи или свидетельство того, что Бретту вскоре предстоит гнить в земле. После его смерти я множество раз препарировал то утро в своей голове. Упрекал себя: если бы я только знал — мог бы что-то сказать или что-то предпринять, все, что угодно, только бы он передумал. А теперь удивляюсь: почему мы хотим вернуть наших незабвенных, если они были в жизни настолько несчастны? Неужели мы настолько их ненавидим?
День самоубийства Бретта, понедельник.
На перемене все с удовольствием вспоминали субботнюю вечеринку. Я улыбался, потому что чувствовал себя очень одиноко: мне казалось, что Цурихман взял телефонный справочник и пригласил всех от А до Я, кроме меня. Я попытался представить, что значит вызывать у окружающих восхищение, и решил, что тогда бы мне пришлось, прогуливаясь по коридору, махать каждому рукой. Подумал, что мне это бы не понравилось, и тут услышал крик:
— Прыгнул! Кто-то прыгнул!
— Опять самоубийство!
Грянул звонок и больше не затихал. Мы бросились со двора к уступу. Учитель приказал нам вернуться, но нас было слишком много. По сравнению с массовой истерией массовое любопытство еще более сильное чувство. Ничто не могло вернуть нас назад. Мы добежали до края скалы и заглянули вниз. Волны разбивались о камни, словно подбираясь к добыче: да, там лежало тело, и, несомненно, тело ученика. Кто бы это ни был, все его кости сломались при ударе. Казалось, мы смотрели на брошенную в стиральную машину школьную форму.
— Кто? Кто это?
Вокруг горевали и оплакивали разбившегося. Но кого? По кому нам следовало убиваться? Ученики уже спускались по крутой тропинке к морю, чтобы это узнать.
Мне же не надо было смотреть. Я не сомневался, что это Бретт. Как я догадался? У меня было двое друзей. Один из них, Чарли, стоял рядом со мной на краю уступа. А другим был Бретт. Я принял трагедию близко к сердцу. Знал, что она не пройдет для меня даром, и не ошибся.