— Выясни-ка, кто за тебя занимается мыслительным процессом и попроси заняться апгрейдом.
— А что, по-твоему, произошло с душой Бретта?
— Ничего. Потому что у него нет души. И у меня нет. И у тебя тоже нет.
— У меня есть.
— Нет.
— Есть!
— Нет!
— Ты не веришь в существование души?
— С какой стати я должен в это верить?
Видели бы вы, как на меня посмотрели! Если сказать, что не веришь в существование души, выходит очень забавно. На тебя косятся так, словно для того, чтобы душа, например, такая, как у Тинкер Белл [38], существовала, в нее надо непременно верить. Я хочу сказать: если у меня есть душа, неужели ей необходима моя моральная поддержка? В этом вопросе все очень шатко. Люди считают: если кто-то сомневается в существовании души, то и сам бездушен и блуждает в пустыне, лишенный волшебного дара вечности…
III
Получается, что я бросил школу потому, что был всей душой предан погибшему другу? Поступил таким образом по велению сердца? Хотел бы я, чтобы так оно и было. Но ничего подобного. Думаю, лучше сразу все прояснить.
В день похорон я получил по почте посылку. В ней находилась одна красная роза и письмо от Бретта, моего холодного, бездыханного друга:
«Дорогой Джаспер!
В классе на год старше нас учится высокая девочка с огненно-рыжими волосами. Я не знаю ее имени. Ни разу с ней не разговаривал. Вот и сейчас, когда я пишу эти строки, я смотрю на нее. Прямо на нее. Она читает. Она всегда настолько поглощена чтением, что не поднимает головы, даже когда я мысленно ее раздеваю.
Сейчас я раздел ее до нижнего белья. Меня приводит в неистовство, что она вот так продолжает читать, читать на солнце. Совершенно голая. Голая на солнце.
Пожалуйста, отдай ей эту розу и скажи, что я ее люблю. И буду любить всегда.
Твой друг
Бретт».
Я свернул записку и положил на дно ящика. Затем возвратился на могилу Бретта и оставил там розу. Почему я не отдал ее девушке, которую он любил? Почему не исполнил последнюю волю мертвого товарища? Во-первых, я не сторонник идеи носиться по всему городу, расставляя точки над i ради знакомых усопших. Во-вторых, я посчитал жестокостью впутывать в историю самоубийства Бретта несчастную девчонку, которая даже не подозревала, что он жил на свете. Кем бы она ни была, я не сомневался: у нее хватало своих проблем, и нечего ее винить в смерти незнакомого человека — ведь окажись перед ней толпа всего из двоих, она и тогда бы не сумела сказать, который из них он.
На следующий день я поднялся на плато над школой — ровный, безлесный участок выжженной земли, где слонялись чванливые старшеклассники. Они держали себя так, словно дойти до выпускного класса было равносильно тому, как если бы они прослужили три срока во Вьетнаме и остались в живых. Меня потянуло туда любопытство. Бретт покончил жизнь самоубийством из-за высокой девчонки с рыжими волосами. Но была ли она причиной его смерти? Кто она вообще такая? Неужели Бретт умер не потому, что его унижали хулиганы, а сломленный чувством неудовлетворенности? Втайне я на это надеялся, ибо всякий раз, когда видел у школы Харрисона, мне становилось нехорошо от мысли, что Бретт погиб из-за него. Я с готовностью бы поменял его на более достойную причину смерти.
Вот что я искал. Девушку, ради которой стоило бы умереть.
И, к несчастью для себя, — нашел.
Хотя у меня хорошая память, я первый признаю, что некоторые мои воспоминания вызывают вопросы. Я не в состоянии подняться над самообманом и, рассказывая о девчонках своей школьной поры, видимо, романтизирую их. В моих глазах они олицетворяли сексапильность, утонченность, развращенность, были чем-то вроде школьниц из музыкального видеоклипа. Это, разумеется, не соответствовало действительности. В своем воображении я рисовал их в рубашках с расстегнутыми пуговицами, из-под которых угадывались черные кружевные бюстгальтеры, в темно-зеленых мини-юбках, кремовых чулках и черных туфлях с пряжками. Они проплывали по коридорам на своих бледных ногах, и их волосы развевались, как языки пламени на сильном ветру. Это тоже не соответствовало действительности.
Но несомненный факт, что девушка, которую любил Бретт, была высокой и отличалась бледной кожей и огненно-рыжими волосами, которые ниспадали на спину и гладкие, как яйцо, плечи. Еще у нее были длинные, словно подземный трубопровод, ноги. Но ее секретным оружием были темные глаза, нередко прятавшиеся за неровно подстриженной челкой: ее взгляд обладал способностью свалить правительство. И у нее была привычка вращать язычком вокруг кончика шариковых ручек. Это выглядело очень эротично. Как-то я стащил ее пенал и расцеловал все, что в нем лежало. Понимаю, как глупо это звучит. Но тот день был для меня особенно личным: только я и ее ручки. Когда я вернулся домой, отец спросил, почему мои губы в синей пасте. Я хотел ответить: потому что она пишет синим. Всегда только синим.
Она была на полфута выше меня и со своими огненно-рыжими волосами казалась огненным небоскребом. Поэтому я звал ее Адской Каланчой, но не в лицо. Разве я бы осмелился? Такая симпатичная мордашка, и меня с ней никто не познакомил. Я не мог поверить, что не замечал ее раньше. Может быть, потому, что каждый третий день прогуливал школу? Видимо, и она поступала точно так же, но наши дни не совпадали. Я ходил за ней на расстоянии по школьной территории, стараясь разглядеть со всех возможных углов и мысленно составить достойный своей фантазии трехмерный образ. Иногда, двигаясь настолько легко, будто весила не намного больше собственной тени, она чувствовала мое присутствие, но я был быстрее ее. Когда она оборачивалась, я уже смотрел на небо и делал вид, что считаю облака.
Но черт побери! Внезапно в моей голове раздался скрипучий голос отца: он говорил, что я пытаюсь обожествлять человека, поскольку не имею влечения к Богу. Что ж, может быть. Не исключено, что я расплескиваю себя перед этой эротичной особой, чтобы снять напряжение и избавиться от довлеющего надо мной отчаяния одиночества. Это мое право. Только я бы хотел забыть о своих подсознательных мотивах и, как все остальные, радоваться собственной лжи.
Я не мог думать ни о чем, кроме нее и составляющих ее частей. Например, ее рыжих волосах. Но неужели я настолько примитивен, что позволил увлечь себя волосами? Увлечь — до глубины души. Волосы! Это всего лишь волосы! Волосы есть у всех.
Она их взбивает, рассыпает по плечам. Ну и что из того? И почему все ее остальные составляющие заставляют меня сжиматься от восторга? Ведь любой человек может похвастаться и спиной, и подмышками, и животом. От этого наваждения деталей я испытываю унижение даже сейчас, когда пишу эти строки, но так ли было необычно мое состояние? Полагаю, в этом и заключается суть первой любви. Человек встречает объект влечения, и дыра у него внутри начинает саднить, дыра, которая постоянно там, но человек ее не замечает до тех пор, пока кто-то не сунет туда затычку, а потом выдернет и убежит с ней.
На тот момент роли в наших отношениях были совершенно ясны: я был влюбленный, ловчий, солнцепоклонник; она — возлюбленная, дичь, предмет поклонения.
Так прошло немного времени.
Сразу после самоубийства Бретта мистер Уайт вернулся к преподавательской работе. Это было неудачное решение с его стороны. Он не делал того, что принято после огромной личной трагедии: не бежал от людей, не отращивал бороду и не спал с девушками ровно вполовину моложе себя (если только потерпевшему не двадцать лет). Мистер Уайт так не поступал. Он вошел в класс как обычно. У него даже не хватило соображения распорядиться убрать парту Бретта, и она так и стояла пустой, преумножая до крайности горе отца.
В самые удачные моменты он выглядел так, словно очнулся от глубокого сна. А обычно — будто его только что извлекли из собственной могилы. Он больше не кричал. Мы с удивлением обнаружили, что приходится напрягать слух, чтобы понять, что он говорит, как будто пытаешься уловить биение слабого пульса. Хотя он страдал до такой степени, что превратился в карикатуру страдальца, ученики, что и следовало ожидать, не испытывали к нему жалости. Только подметили, что раньше он бушевал, а теперь совершенно ушел в себя. Как-то потерял написанные нашим классом сочинения. Указал на меня и попросил: