Все это было сказано очень резко и злобно. Каждая фраза вылетала со свистом и взрывалась, как бомба. Он готов был схватить «Берлинский городской вестник» и буквально отхлестать им госпожу Ганхауз по полным гладким щечкам именно этой газетой с жалким сообщением о зоопарке, торчавшем убогой заплаткой, от которой за версту разило провалом. Что творилось сегодня утром в редакции, такой женщине вообще не понять! Кто она, собственно говоря, такая? Кто дал ей право лезть в чужую жизнь, внося в нее обман и неразбериху?
«Хороший вопрос!» — любил восклицать дядюшка Лернера, старик с белой щеточкой усов. Хорошим, по мнению дядюшки, был такой вопрос, на который вообще невозможно ответить или, по крайней мере, непросто найти ответ. Злости Лернера хватило бы на длинную тираду, а не то и на рукоприкладство. Госпожа Ганхауз, по-видимому, это понимала и смотрела на него чуть ли не с восхищением. Она сидела перед ним грудь вперед, открыто и добродушно глядя на него из рамки тугих локонов. Сейчас перед ним была не вчерашняя обыкновенная женщина, поддавшаяся минутной слабости, и не бодрый товарищ, она была воплощенное достоинство, весь ее облик выражал уважение к себе и собеседнику. От взгляда Лернера это не укрылось, несмотря даже на обуявшую его ярость.
Лернер был любопытен. В этом была его сила и его слабость. Что-то она ответит?
— Совершенно согласна, причем по всем пунктам, — так начала госпожа Ганхауз, прежде чем перейти к ответному возражению, в котором выразилась большая находчивость и проницательность. С позволения господина Лернера, она хотела бы только обратить внимание, что он упустил главное, потому что именно его положение в газете было предметом ее заботы. То, что она собирается ему сказать, нельзя изложить в двух словах, так что на первый случай можно ограничиться следующим — статья в «Биржевом курьере» имеет к нему как к редактору самое прямое отношение.
— Я не редактор и теперь уж никогда им не буду! — раздраженно перебил он собеседницу.
— И слава богу! — последовал неожиданно скорый и решительный ответ.
Затем она, сверкнув аметистом, выставила перед Лернером украшенную перстнем пятерню. Другой рукой госпожа Ганхауз принялась отсчитывать, загибая растопыренные пальцы:
— Во-первых: инженер Андрэ вот уже не первый месяц как пропал в Ледовитом океане. Во-вторых, — она перешла к следующему пальцу, — «Берлинскому городскому вестнику» требуется репортаж об Андрэ. В-третьих, — в ход пошел средний палец, — на поиски Андрэ отправляетесь вы; в-четвертых, — отсчет дошел до безымянного пальца с аметистовым перстнем, — «Берлинский городской вестник» фрахтует для вас с этой целью корабль; в-пятых, — (мизинец), — по пути вы заходите на Медвежий остров и объявляете его своим. В-шестых (тут уж все пальцы кончились!), вы становитесь новым Гульбекяном, Хенкель-Доннерсмарком, Рокфеллером. Сейчас вы встанете из-за стола и отправитесь в редакцию. Там вы излагаете главному редактору первые четыре пункта…
Лернер от возмущения даже вскочил со своего места. Украшенный резными дубовыми листьями стул так накренился, что едва не опрокинулся.
— Да это же чистый бред!
Госпожа Ганхауз умолкла, но не отвела от Лернера твердого взгляда.
3. Шёпс прислушивается к своему внутреннему голосу
Трое студентов сфотографировались вместе: Гарткнох и Квитте сидя в креслах, Шёпс — опершись одной рукой на плечо Гарткноха, в то время как другая поигрывала сигаретой в янтарном мундштуке. Шапочки и ленточки были от руки раскрашены карандашами в цвета студенческой корпорации «Франкофуртия» — оранжевый и ярко-зеленый.
Мудрые мусульмане не любят фотографироваться из опасения, что фотография, как ловушка, отнимет у них душу. И, глядя на этот сделанный в молодые годы снимок трех буршей, можно было подумать, что он служит доказательством магической силы фотографии, способной улавливать и навеки запечатлеть в неподвижности выбранный объект. Все три господина, когда-то вальяжно позировавшие для этого снимка, так навсегда и приклеились друг к другу.
Притом все трое, что называется, «кое-чего достигли» в жизни. Квитте значительно расширил родительский универсальный магазин. Гарткнох стал главным врачом и известным кардиологом, ну а Шёпс, ныне главный редактор «Берлинского городского вестника», сделался заметной фигурой в городе. Несмотря на серебрившуюся в усах седину, он, в отличие от своих друзей, не был женат и считался завидной партией.
Если один из них так и остался холостяком, это было как бы следствием молчаливого соглашения. Неженатому мужчине было проще заниматься приготовлением и устройством их совместных развлечений. Главному врачу больницы Гарткноху было бы неловко фигурировать в качестве арендатора тихой квартирки в Целендорфе, ключи от которой имелись у всех троих. От поселенной в этой квартирке особы требовалось с пониманием относиться к тому, что все трое будут наведываться к ней вместе или поодиночке, в назначенный час или нагрянув без предупреждения, когда как придется. В этой квартирке, как, смеясь, говаривали между собой трое приятелей, царил полнейший коммунизм. Главный редактор Шёпс, будучи в их компании единственным литератором и эстетом, взял на себя убранство этого укромного приюта. Вывезенные из Северной Африки келимы на стенах курительной комнаты создавали в ней атмосферу сумрачного шатра. В полумраке блестели медные блюда и украшенные богатой гравировкой наргиле. Кинжалы в украшенных чеканкой ножнах, верблюжье седло, разноцветные бутылки с ликерами и такие же разноцветные рюмки к ним, пышные подушки — все это постепенно было здесь собрано. Светильник отбрасывал на лепной потолок разноцветные блики. Занавески на окне, как правило, были задернуты.
Кровать в соседней комнате оборудовали оригинальным устройством. На ее столбиках были прикреплены фигурные двустворчатые зеркала. Лежащему в этой кровати за закрытыми зеркальными дверцами начинало казаться, что на всех частях тела у него открылись глаза, так много всего представало перед его взором. И поди разбери в этом скопище, где чьи руки и ноги! Такая неразбериха была троим буршам только на руку. В целендорфской квартирке с занавешенными окнами не должно было быть постоянного обитателя, точнее говоря — обитательницы. Так было задумано с самого начала.
Однако в последнее время это правило не соблюдалось. Молодая женщина, занимавшая сейчас зеркальную кровать, частенько раздвигала тяжелые занавески, впуская в квартиру свет и воздух.
— Нехорошо, — сказал Шёпс, заметив ее с улицы в окне. Отчего нехорошо? Ответ напрашивался сам собой, но остался невысказанным. Невысказанность лежала в основе всего, что делалось в целендорфской квартирке. Не хочешь подчиняться этим правилам, значит, нечего тебе тут и делать! Блюстителем заведенного порядка был Шёпс, на его ответственности лежало спроваживание женщин, которые обнаруживали нежелание соблюдать главные правила общежития, принятые в этой квартире, — вести себя незаметно на подступах к дому и не оказывать предпочтения, равно как и пренебрежения, ни к кому из троих обладателей ключей. Шёпс следил за тем, чтобы в марокканскую курительную дамы попадали только тогда, когда у него будет припасено против них какое-нибудь средство воздействия. Никто никого не собирался к чему-то там принуждать, просто, будучи уважаемыми членами общества, следовало как-то обезопасить свое положение. У Квитте росли дочери. Гарткнох был известен широкой публике. Не будь стишок со словами «Мимо меня взгляни, встретив на Унтер-ден-Линден» давным-давно всеобщим достоянием, Шёпс мог бы сам его написать. Этот стишок был, можно сказать, национальным гимном тройственного союза бывших буршей. Однако затаенная радость, то ликование, которое он прежде испытывал, вспоминая этот стишок, теперь что-то перестали посещать Шёпса.
Пуппа Шмедеке, которую Квитте ласково называл Пуппили, а Гарткнох — Пуппи, недавно попалась Шёпсу на Унтер-ден-Линден. Она шла ему навстречу в том весеннем костюме в светленькую полосочку, который был сшит на его деньги. Она посмотрела ему прямо в глаза и не только не поздоровалась, но прошла мимо так, как будто совсем не узнала, хотя он бросил на нее умоляющий взгляд, и вид его — как он, злясь на себя, в душе признался потом сам — со стороны должен был показаться довольно дурацким.