Я перевела речь на приемные экзамены — они наводят на Еву дикий ужас, и тогда она перестает допекать меня. Дома ее держат в ежовых рукавицах. Отец пообещал придушить ее, если она провалится. Умно, нечего сказать! Ева уже и сейчас трясется, и легко может случиться, что она со страху и на экзаменах не пикнет.
— Знаешь что, Оля, — сказала вдруг Ева, — давай поклянемся, что если одну из нас не примут в двенадцатилетку, то и другая не пойдет! Найдем еще какую-нибудь школу и снова будем вместе. Хорошо?
Ну, знаете, это дело серьезное, потому что я должна окончить двенадцатилетку, если хочу попасть в художественное училище. Я не ответила сразу, а Еву это так обидело, что она едва не разревелась прямо на улице.
— Я знаю, — взорвалась она, — тебя отец по протекции устроит, а я повисну в воздухе! Тебе ведь все равно, если меня дома убьют!
Этим она меня окончательно взбесила. Разговорчики насчет всяких протекций я никому не позволю! И в то же время мне было немножко жалко Еву, потому что отец у нее очень суровый. Когда он в плохом настроении, то швыряется в детей шлепанцами и в самом деле лупит Еву за всякую ерунду. Из-за этого она уже убегала из дому, но это плохо кончилось — когда она вечером вернулась, отец выдрал ее как Сидорову козу. Тоже мне геройство — драться с девчонкой! Ева теперь только молча страдает да ждет, когда начнет сама зарабатывать. Тогда она подыщет себе однокомнатную квартиру и домой больше носу не покажет, и, по-моему, она совершенно права.
— Я уверена, ты экзамены сдашь, — сказала я. — Но если тебя вдруг не примут, а меня — да, то я тоже плюну на двенадцатилетку и поступлю с тобой куда-нибудь еще. В училище прикладного искусства, например.
Ева довольно недоверчиво взглянула на меня. А если бы она еще знала, что я только что заняла с моим циклом «Дети» первое место в школьном конкурсе, она бы мне и подавно не поверила. Но я-то сказала так всерьез. Когда я даю слово, то держу его, как бы трудно мне ни было, потому что я знаю, что такое дружба. (Имро тоже знает. Завтра я его увижу!) А из двенадцатилетки меня, может быть, все равно вытеснит Бабинская. Протекции у меня нет, да я и не хочу ее иметь никогда!
— Не бойся, Ева, — сказала я весело, — на будущий год снова будем сидеть вместе. Не все ли равно, в десятом классе или в какой-нибудь другой школе?
Мы взялись под руки, и так мы стали близки друг другу, как никогда с самого рождения. И не только в тот день — на следующий тоже.
Ева сдержала слово. Когда мы с Имро выходили из кино, она ждала нас на улице, стуча зубами от холода.
— Надеюсь, в следующий раз вы пойдете хотя бы на двухсерийный!
Порой она бывает очень ехидной, но на улице и впрямь была порядочная холодина.
— Я о тебе подумала, — сказала я. — Имро мог бы привести с собой Шанё, и в следующий раз пошли бы вчетвером. Как ты?
Ева дернула плечом: это бы ее вполне устроило. А Имро, хитрец, молчал как рыба. Он предпочитает быть со мной вдвоем. Я тоже, но и Еву надо понять. Факт, что в кино я о ней и не вспомнила. Забыла абсолютно обо всем, даже о фильме. До середины я еще кое-как следила за действием, а потом Имро взял меня за руку, чего перед этим никогда не случалось.
— Это твоя мама была? — прошептал он в темноте. — Строгая!
— Ага, но ты не бойся, — шепотом ответила я. — Я ей показала! Плакала до ночи.
— Олечка! — в темноте посмотрел на меня Имро. — Милая! — и так сжал мне руку, что я испугалась и высвободила ее.
Потом я покосилась на него, а он упорно смотрит на экран. Это меня встревожило, и я прикоснулась к его руке и прошептала:
— Ты мой единственный друг.
Имро повернулся и долго задумчиво смотрел на меня. Я подала ему руку, и так мы сидели до самого конца. Я еще посомневалась, друзья ли мы теперь, но думаю, что да. Конечно, больше всего нам хотелось бы все время быть вместе, все время разговаривать, но я знаю, Имро никогда меня бы не обидел, даже если б мы целую неделю провели с ним где-нибудь вдвоем. Об этом мы, конечно, не говорили, но известно ведь — когда двое остаются одни и они не слишком хорошие друзья, то занимаются они довольно предосудительными вещами. Как те двое за загородкой на катке. Или некоторые мои одноклассники. Правда!
В раздевалке Имро подал мне пальто. У наших ребят нет такой привычки, и меня немножко ошеломило, и я никак не могла всунуть руку в рукав. Долго я билась, наконец Имро опустил рукав, он, негодный, оказывается, придерживал его другой рукой. Мы посмеялись, но все-таки я покраснела и от растерянности засунула косу под пальто. Вытянула ее только тогда, когда, вижу, голову не повернуть. Ох, ну и растрепалась же я!
— Олечка — красивое имя, — сказал Имро. — Но если бы мы были индейцами, я бы назвал тебя «Черная косичка». Это бы тебе очень подошло, знаешь?
Знаю, но готова слышать про это еще и еще. Хоть сто раз. Имро мне уже говорил об этом.
— А я бы тебя назвала «Мальчик с тремя лицами», — шепнула я (а придумала-то я это давно уже).
— Почему с тремя? — удивился Имро.
— Так, — сказала я загадочно, — три неоновых света — три разных лица, и все-таки один и тот же Имро! А четвертое — кубинская мелодия. Ее-то я в твое имя не включила, довольно того, что до смерти ее не забуду.
И я тихонько пропела несколько знакомых тактов без слов и чуть в обморок не упала, когда Имро уверенно стал подпевать мне, даже в одном месте меня поправил!
— Я ее тоже до смерти не забуду, — прошептал он. В эту минуту мы и увидели Еву.
18
В школе я теперь такие номера откалываю, что любят меня куда больше, чем в прошлом году. Тогда все думали, что я только и знаю что зубрю днем и ночью. Теперь они поняли, что ошибались и что мне, как всякому, случается и тройку схватить. Обычно я ее быстренько исправляю, но это мне уже не ставят в вину. В общем, в школе весело. Зато дома, к сожалению, нет. Дома у нас как-то странно стало, так странно, что и не объяснишь. И когда я об этом думаю, то даже в школе проходит охота смеяться, только я этого не показываю. Еще бы — мне вовсе не хочется, чтобы все про это знали.
Нет, нет, дома никто не ссорится, не ругается. Мама даже не спит больше в моей комнате, а папа нормально вернулся из Праги. И бабушка допекает меня меньше обычного, но я чувствую, что все это только на поверхности, а нам грозит какая-то опасность. Куда ни повернусь, всюду натыкаюсь как бы на решетку — это как когда мы еще ходили в зоопарк, и там была новая тигрица Клеопатра, которая не понимала, что она в клетке, и билась головой о решетку. Я ее тогда ужасно жалела, но папка сказал, что она привыкнет. И верно! Через несколько месяцев мы пошли посмотреть ее — она уже тихо лежала за решеткой, и ее красивые зеленые глаза неотрывно смотрели куда-то далеко-далеко. Дети размахивали руками и шапками у нее под носом — она ничего не замечала. Наконец какой-то болван снял пальто и закрыл ей вид, тогда она зарычала так страшно, что малый так и сел на мягкое место. А она даже тогда глазом не моргнула. Так неистово, должно быть, тосковала она по своим джунглям.
Вот и я чувствую себя дома немножко так, как Клеопатра в клетке, когда ее только что привезли. Приближаюсь к нашим, как она к решеткам, все думаю, вдруг да узнаю что-нибудь, а они незаметным образом ускользают — и я брякаюсь головой об решетку, и снова я в клетке, как Клеопатра. Но она-то всего лишь тигрица, разума у нее нет. То есть не то чтобы совсем нет: по глазам видно, что она думает, но все-таки разум у нее не человеческий. Был бы человеческий, она выпрыгнула бы верхом, сверху ведь только деревянная решетка. Но этого-то она, бедняжка, и не понимает. У меня же разум человеческий, и я никогда не примирюсь с клеткой. Как же мне через эти решетки удержать того, кто хочет навсегда уйти из дому?!
Когда я думаю об этом в школе, случается, что совсем не слышу урока.