Нью-Йорк, 18 ноября 1969 г.
Дорогая мисс Кейт Маколифф!
Я много думал о разговоре, какой у нас с вами был месяц назад. И решил, что стоит вам написать. Хоть я и знаю, что есть набор схем, к одной из которых сводится существование всякого человека, это не значит, что я не способен чувствовать поэзию отдельной человеческой жизни. Позволю себе на минуту забыть, что я врач, и поговорить о тайне красоты — в связи с вашей сестрой. Я встречался с Кристиной лишь однажды, на приеме у Годдарда Либерзона осенью 1965 года. Она была такой волнующе прекрасной и такой далекой, что я с необычайной силой осознал, сколь велика аполлинийская власть человеческого лица.
Красота человека порождается любовью; она признается таковой в соответствии с критериями своей эпохи. Но ни законы биологии, ни законы эстетики не могут до конца объяснить загадку чьего-то лица. В женщине, которую я встретил осенью 1965 года, была такая загадка. Вот почему я думаю о ней с состраданием. Вы должны помнить то время, когда благосклонный вердикт зеркала выделял ее среди подруг. В юности взгляды окружающих помогают нам сформировать представление о самих себе. Этим и объясняется то, что выдающаяся красота становится причиной эйфории, тревоги и упадка духа. Может показаться, что люди, наделенные красотой, обладают свободой выбора. На самом же деле это их выбирают, везде и всегда. Девушка, напоминающая прекрасную статую, принимает навязанную ей пассивную модель поведения. Она чувствует, что в ней ценят только ее внешность. Даже зеркало не любит ее. Если его разбить, осколками можно порезаться. Оно угрожает изуродовать лицо, которое одурачило слишком многих.
Ваша сестра — американская красавица. Поэтому она решает отправиться в Европу. В Риме она находит много возможностей, чтобы развеяться, и старается их не упустить: на то и молодость. Характерно, что Кристина хочет зарабатывать деньги, которых ей хватает и без этого, — в качестве манекенщицы, хочет, чтобы ее тело участвовало в торговле телами. Фотографы воображают, будто используют ее как объект съемки, на самом же деле это она использует их для того, чтобы ее отражение, повторенное бесчисленное множество раз, утратило силу. Как вы сказали однажды, стремление избыточно демонстрировать себя может бить вызвано потребностью избавиться от тирании собственного образа.
В Риме, под жадными взглядами уроженцев этого южного края, власть ее красоты должна была показаться ей еще более роковой. Вы говорили о ее влечении к красивым мужчинам. Вполне понятно. Красавец и красавица — что может быть лучше такой пары, это привилегия молодых, которую надо ценить. Тут мне легче понять вашу сестру.
Когда солнечный жар погаснет, для нас начинается ночь покаяния. Богини молодости страшатся Времени, и зеркало становится их Немезидой. В руинах греческих храмов мы видим обломки поверженных изваяний, давным-давно покинутых и забытых: это судьба Запада — всматриваться в пустое небо сквозь глазницы искалеченных статуй. Надо прощаться с Аполлоном. Мое прощание уже совершилось — возможно, в тот день 1940 года, когда я покидал Лиссабон на океанском пароходе.
Я думал о вас в прошлое воскресенье, когда прогуливался по залам музея "Метрополитен". Мое внимание привлекла картина Паннини "Современный Рим", написанная в 1757 году. На картине изображен интерьер римского палаццо, где стены расписаны видами Рима. Мой друг Якобсон назвал бы это приглашением в бездну. Я узнал разбитые колонны Форума, морских коней, украшающих фонтан Треви. Эта картина поджидала Кристину в двух шагах от дома ее родителей. Красота стремится навстречу красоте. Настал день, и ваша сестра шагнула через раму картины.
Примите, дорогая Кейт, мои уверения в глубочайшем уважении к вам.
Карл Грюнберг
Я сам долго размышлял о возможностях психоанализа, но ни разу не решился улечься на знаменитую кушетку. В 1978 году, когда мы жили в Париже, Кейт повела меня на лекцию Жака Лакана. В этом было что-то волнующе-запретное, притягивающее и отталкивающее, — некий вид социального туризма. Каждый вторник, гонимые любопытством, мы приходили в полдень на площадь Пантеона, где находится юридический факультет, и старый мэтр служил свою обедню.
В аудиторию набивалось человек по триста. На проводах, ведущих к динамикам, были развешаны микрофоны тех, кто желал записать лекцию на магнитофон: издали казалось, что под потолком, как в малайзийском храме, гроздьями висят летучие мыши. Усевшись в первых рядах, прелаты ордена ждали выхода верховного жреца. Что-то это напоминало — то ли тайное радение тамплиеров, то ли Нагорную проповедь. Но каждый волен был сам решать, приходить ему сюда или нет. Лакан не стремился подчинить себе людей, он лишь хотел открыть им истину.
Он появлялся из глубины аудитории. Ссутулившийся, похожий в своем верблюжьем пальто на ненароком забредшего динозавра, проходил между рядами поклонников точно призрак, поражающий своей реальностью. Он шествовал по водам, его встречали пальмовыми ветвями, он был среди нас.
Взойдя на возвышение, Лакан несколько секунд стоял не двигаясь, молча, не вынимая рук из карманов. Широкие, как у самого лорда Реглана, рукава, очки, как у рембрандтовского астронома, силуэт безмолвного волшебника в духе Томаса Манна. Первым делом он шумно вздыхал, словно усталый дракон: этот вздох приводил в движение магнитофонные ленты, которые принимались прилежно записывать глагол пророка. Он пожимал плечами. Это означало, что сейчас он начнет говорить.
То, что говорил Лакан в последующие пятьдесят минут, или час, или час с четвертью, смогли бы расшифровать только жрецы его культа. Эта Кумекая сивилла искусно пряталась за непроницаемой завесой курящихся благовоний. Казалось, видишь старого ребенка, который играет в машинки на ярмарке, сталкивая их друг с другом, причем в машинках сидят Хайдеггер и Клерамбо, Платон и Джойс, Фрейд и Спиноза. Или это было что-то среднее между каодаистской религиозной церемонией и обрядом крещения — с брандспойтом вместо кропильницы.
Но его речи на странном, никому не ведомом языке люди слушали затаив дыхание, точно это была проповедь Боссюэ. Потому что Лакан пересыпал их хлесткими афоризмами, доступными каждому. Женщина не существует… Половой акт — это миф… Сверхженщина не бывает ложной… Я страдаю психозом единственно потому, что всегда старался не идти на компромисс… Лакан выстраивал парадоксы, вывязывал замысловатые логические узлы — странный и комичный князь церкви, у которого нет никакой власти, одна лишь пурпурная мантия из слов. Мы слышали голос старого фараона, коему вскоре предстояло занять место в погребальной камере, под расписанным иероглифами потолком, в окружении алых соколов и золотых гончих. Давний друг Мальро оплакивал уходящую эпоху, погибшую любовь, убитую революцию, джунгли больного сознания, где мы блуждали пятнадцать лет. Лакан кружил, как золотисто-коричневый зубр, по лабиринтам фраз, упрямый, бесконечно усталый, и непонятно было, почему вытканный им ковер смутно напоминал картину моей жизни, почему в его причудливых конструкциях мне виделись деревья Кхе Саня и древние камни Рима, черные, как сажа, фильмы Уорхола и ночной экстаз женщин с судорожно раскрытым ртом. В юности я встретил предсказательницу из Шолона. Теперь жизнь поставила на моем пути еще одного, последнего провидца. Лакан был оракулом бессознательного. Быть может, после его лекций у меня немного притупилось чувство вины. Чему суждено было случиться, то и случилось.
Кейт успела вычертить узор своей жизни, ее книги говорят за нее. А мои мысли занимала, мою совесть тревожила та, что ушла. Так продолжалось долгое время. И сейчас еще мне больно сознавать, что Тине Уайт не отдают должного, ее почти забыли. Иногда я слушаю песню, которую написал в 1966 году один кудрявый музыкант, ангелоподобный трубадур из Нью-Йорка. Говорят, он сочинил ее для Тины. Наверно, его она тоже свела с ума… Но действительно ли он думал о Тине, когда воспевал владычицу осени, туманно намекал на всеведущие карты таро, рассказывал о мужчине, который гибнет из-за королевы загадок, the queen of enigmas? Мне слышатся в этом причудливые отголоски невинности ранних шестидесятых, когда молодые поэты из Гринвич-Виллиджа включали электрогитары и вдыхали порошок, уводивший в мир грез. Они были королевскими детьми, гулявшими по площадке на самом верху башни, их осыпали цветы, падавшие с неба. Если они видели Тину, то она казалась им богиней, шествующей по алым лугам зари. Гитара издает хрустальный звон. Надрывные звуки электрооргана похожи на стоны обезумевшего першерона. Это напоминает мне оттенок нью-йоркского неба в декабре 1966 года, когда над индейской рекой опускалась ночь. Где она, королева загадок? Она идет по Сорок седьмой улице, у нее широкие, чуть выступающие скулы, волосы падают на глаза, она дышит воздухом свободы, той безмерной свободы, которую сулила Америка в те времена.