Бровелли, постоянный корреспондент «Франс Пресс», должен был встретить меня в аэропорту. Но два дня назад ему пришлось спешно уехать из Сайгона: Мишель Ре, французская журналистка, которая провела три месяца в джунглях, в плену у вьетконговцев, была выпущена на свободу. Однако он все же забронировал мне номер в «Континентале».
Спустя час после прилета я водворился там, столь же одинокий, как в первый день моей командировки 1953 года. Комнаты были заново покрашены. Но допотопный вентилятор, зеркало на подставке, тараканы в ванной — это осталось неизменным. Я принял душ, потом разложил на кровати свою амуницию — камуфляжную форму, ботинки, кепи, несколько маек, вещмешок, а также походную аптечку и карманный фонарик, которыми меня снабдили во время промежуточной посадки в Гонолулу. Я позвал дежурного по этажу и попросил его пришить к кармашку гимнастерки кусочек ткани с моей фамилией, буквами АФП и вьетнамской надписью «Бао чи фап», что значило «Французский журналист». Потом связался по телефону с сайгонским корпунктом «Нью-Йорк таймc». Некто Берни Уэйнтроб сообщил мне, что Кейт Маколифф в сопровождении одного из начальников сайгонского военного пресс-центра поехала в дельту Меконга; она звонила из лагеря, расположенного в болотах возле Ми Ана, и сказала, что вернется только через четыре-пять дней.
Я решил, что дождусь ее.
Сайгон, февраль 1967 года. Снова я увидел кирпичную колокольню псевдоготической церкви, где старые католички с лакированными зубами перебирают четки. Еще мне попались на пути корсиканские коммерсанты и пальмы Плоскогорья, предвещавшие тысячу жарких сезонов в течение одного лета. Вот, собственно говоря, и все. Однако американцы, словно раки-отшельники, укрылись в уютной раковине прошлого и не желали ее покидать. Но во дворце Нородом уже не жил губернатор Летурно. Улица Катина стала улицей Ту До. В здании бывшей Оперы, напротив «Континенталя», теперь обосновалась нижняя палата парламента. Я прогулялся возле резиденции американского посла Элсуорта Банкера: вооруженные до зубов солдаты осматривали с помощью зеркала дно каждой проезжающей мимо машины. Вдоль садовой ограды выстроились мешки с песком, по углам стояли будки часовых, поблескивали пулеметы. Когда-то на этой вилле я встречался с агентами французской контрразведки.
Достаточно было пройтись по Сайгону, чтобы понять: этот город, отныне породненный с Лос-Анджелесом, приобрел облик американского города-мечты. На съестных лавках висели вывески: «Деликатесы». В барах — они теперь назывались «Нью-Йорк», «Бродвей», «Калифорния» — музыкальные автоматы играли американские мелодии. В сточных канавах плавали бутылки из-под кока-колы и экземпляры армейской газеты «Звезды и полосы». Все это мозолило глаза, ударяло в нос, вызывало нездоровое возбуждение, легкую тошноту и ощущение налипшей грязи. Да, все: дорожные указатели на двух языках, запах гамбургеров, смешивающийся с запахом тухлой рыбы, блоки «Мальборо» и часы «Ролекс» тайваньского производства, тысячи транзисторных приемников и портреты президента Джонсона на колясках велорикш, афиши, объявляющие о гастролях Боба Хоупа, сотни картинок с «девушками месяца» из «Плейбоя», развешанных на стенах баров. Я только что прибыл из Нью-Йорка: там все эти яркие пятна были органично вплетены в ткань большого города, и попадались зоны, где их вообще не было, тихие уголки, иногда полные таинственной тишины. Но в Сайгоне они были собраны на узком пространстве, в слишком большой концентрации, в самом кричащем, самом агрессивном варианте. Как будто новый Кони-Айленд вырос среди джунглей, и здесь старались создавать побольше шума, чтобы отпугивать мелькающие ночные тени. Ибо в этом городе царил страх. Если у Сайгона образца 1967 года, загаженном, как трущобы Сорок второй улицы, покрытом слоем пыли и грязи, как поселок в штате Нью-Мексико, — если у этого города и было что-то общее с французским Индокитаем, то не столько улицы и дома, сколько чувства, обуревавшие завоевателей. Я уже не находил здесь знакомых ориентиров, но общую атмосферу помнил хорошо: постоянный до спазмов в животе страх и любовное неистовство белого человека, загнанного в угол.
На следующий день, ближе к вечеру, я пришел в пресс-центр Вооруженных сил США. После ежедневного брифинга офицеры сообщили, что сейчас состоится демонстрация фильмов, захваченных в пещере у вьетконговцев. Погасили свет. На экране появилось черно-белое изображение — как нам сказали, пленка была восточногерманского производства. Тишину в зале нарушало лишь жужжание проекционного аппарата: фильм был немой. Сначала мы увидели ханойских правителей: они сидели на эстраде, украшенной флагами с северовьетнамской звездой. Затянутые в кители со стоячим воротником, они механически аплодировали. На экране замелькал «снег», потом начался следующий сюжет. По грязной, раскисшей дороге поднимались в гору чешские грузовики, а саперы метр за метром укладывали перед ними деревянные мостки. Грузовики продолжали подъем, направляясь к перевалу, рядом с ними шли партизаны в черных рубахах и черных штанах, с автоматом на плече. Потом появилась зенитная батарея, скрытая под навесом из пальмовых листьев. Установка стреляла очередями, выплевывая в небо целые снопы снарядов. Возле нее хлопотал орудийный расчет: видны были лица бойцов, стиснутые ремнем под подбородком.
Поразительно! Эти сцены, снятые несколько недель назад, могли бы попасть на пленку и в 1953 году. Тогда, как и сейчас, партизаны прятались под непроницаемым покровом джунглей. Фигуры, склонившиеся к прицелам орудий, трагическая суровость черно-белого изображения — это зрелище напоминало о других эпохах, когда земля ощетинивалась ружейными дулами, нацеленными в небо. Фильм Эйзенштейна, где действие происходит в тропиках, — вот что пришло мне в голову. Американские самолеты «Б-52» бомбили армию, которая была ровесницей века, ровесницей пломбированных вагонов и артиллеристов Теруэля.
И этой армии суждено было победить.
В тот вечер я ужинал в ресторане на улице Лелуа с Дэвидом Гринуэем, корреспондентом журнала «Тайм». Я познакомился с ним в Париже три года назад. Сейчас он не без юмора рассказал мне о том, как в Сайгон приезжали с визитом сенаторы и президенты телекомпаний, одетые в белые льняные костюмы, точно Фред Астер в фильме «Кариока». Десантники устраивали им прогулку на вертолете над дельтой Меконга, объясняли, что не надо слушать карканье левых радикалов, всех этих типов из Беркли, у которых сопли под носом и ничего нет в штанах. Показывали им госпитали и две-три горящие хижины. И они возвращались в Вашингтон успокоенные.
На самом же деле, продолжал Гринуэй, для американского командования ситуация складывалась более чем тревожная. Северный Вьетнам стойко выдерживал атаки бомбардировщиков. Американцы обстреливали мосты через Дуонг, поливали огнем железнодорожные депо в Джа-Лане, взрывали заводы в Хайфоне, но северовьетнамская армия каждый раз выдвигала новые, готовые к бою дивизии. Однако самым неприятным обстоятельством оставалась партизанская война на территории Южного Вьетнама. Страна была похожа на пятнистую шкуру леопарда. Гринуэй рассказал о подземных базах, о мгновенно налетающих и исчезающих отрядах, о стрелках, которых приковывали цепями к раскаленным пулеметам, чтобы они не могли сбежать. Вьетконговцы рыли волчьи ямы, откуда торчали колья, обмазанные ядом, начиняли взрывчаткой трупы своих товарищей, предпочитали ранить, нежели убить, — во время боя один раненый солдат отвлекает на себя внимание двух других. Обо всем этом я уже слышал четырнадцать лет назад. Понадобились два года войны и кровопролитные бои под Дрангом, чтобы американцы наконец сумели оценить своего противника. Тогда они поставили себе задачу: search and destroy [34]. И появились карательные отряды, которые прочесывали и зачищали опасные зоны. Но вьетконговские бойцы появлялись снова, прорастали из выжженной земли.