Посреди цеха стоял большой диван с тремя подушками. Тут и там — вращающиеся кресла, покрытые серебряной краской из распылителя: подходящая мебель для заседаний «мозгового треста» фирмы «Ранк ксерокс». В одном из простенков — большой фабричный шкаф. Недалеко от старого настенного телефона поставили радиолу с двумя стереоколонками, когда мы вошли, оттуда лилась музыка, темная, густая и сладкая. Я заметил в углу музыкальные инструменты — гитары, ударные, а также микрофоны и электрические провода. В углу напротив располагалось оборудование для киносъемки: камера, штатив, зонт, коробки с пленкой. Но любопытнее всего здесь были картины: именно они создавали ощущение странности и буйной пестроты. Одни были прислонены прямо к серебристой перегородке; тут же стояли флаконы с чернилами и ванночки для трафаретной печати. Другие картины висели на веревках, точно мокрое белье. Еще картины были на стенах. Бутылки кока-колы, запечатленные на ярко-алом фоне. Парящие в воздухе коровы, построенные в боевой порядок, точно эскадрилья бомбардировщиков. Жаклин Кеннеди в лилово-зеленых тонах — разнообразнейшие оттенки, от самого насыщенного до почти прозрачного. Цветы, похожие на маки, одинаковой формы, но в причудливых узорах и крапинках, словно какой-то безумный садовод раскрасил клумбу волшебной кистью мудреца из страны Оз.
Я застыл на месте. Этот серебряный грот, сверкающие стены, ослепительные прожекторы — все это напоминало какой-то воображаемый Марс или пещеру космической Цирцеи. Как будто на ледяном панно высветилась карта неведомой местности, на которой телефон и гитары, кинокамеры и картины, Жаклин Кеннеди и маки были экспонатами музея инопланетных диковин. Снег шел снаружи, но зима царила здесь, в этой комнате. Вы оказались внутри черепной коробки, где мозговые извилины расправились, точно щупальца, и захватывали своими алюминиевыми нейронами всякое человеческое существо, попавшее в зону досягаемости.
В углах этой странной лаборатории происходило какое-то движение. Возле радиолы извивались в танце три девушки, тоненькие, белокурые, с отдельными серебристыми прядями. На одной была короткая кофточка в леопардовых разводах, в ушах — клипсы из перьев попугая, на другой — черный джемпер со стоячим воротом и кепка, на третьей — темно-синяя футболка и собачий ошейник. На ногах у всех трех были сетчатые колготки и кожаные сапоги. Девушки танцевали под музыку в стиле «ритм-энд-блюз», но не так, как танцуют в Гарлеме — гибко и грациозно, а резко, порывисто, мотая головой: в этом чувствовалась не только природная угловатость, но и что-то безумное. У покрытых фольгой перегородок составлялись и рассыпались небольшие группы танцующих. Молодые люди в черных майках, девушки в мини-платьях, увешанных монетками, респектабельные господа в свитерах — все они как будто следовали этикету, смысла которого не понимали. Хотя на раскладных столиках стояли картонные стаканчики и бутылки виски или кока-колы, атмосфера была иная, чем на коктейле или вернисаже. Такое впечатление, что тут развлекались члены космической секты, освободившиеся от скафандров и парящие в невесомости. Прожекторы освещали съемочную площадку с множеством актеров, но камеры не работали. Среди зимы распустились цветы, но их стебли были из пластика. Гитары ждали отлучившегося гитариста. У этой церемонии не было объединяющего центра. Тела присутствующих двигались, словно выполняя какой-то холодный восточный ритуал. Все в целом напоминало театр кабуки, дающий представление в морозильнике.
Кейт тронула меня за руку.
— Тины здесь нет, — сказал я.
— Подождите немного.
Когда мы вошли, несколько голов разом повернулись в нашу сторону, как будто персонажи картины отметили появление на полотне новых фигур. В их взглядах нельзя было прочесть ни симпатии, ни неприязни. Они глядели точно астронавты, погруженные в анабиоз.
— Пойдем поздороваемся с Энди, — сказала Кейт. — Все-таки мы у него в гостях.
— А где он?
— Видите вон того типа, тощего, в парике?
В семи или восьми метрах от двери стоял человек среднего роста, какой-то весь угловатый, в черной кожаной куртке поверх матросской тельняшки, узких черных брюках и грубых солдатских ботинках, выкрашенных серебряной краской с помощью распылителя. На мертвенно-бледном лице выделялись дымчатые очки. Парик с косым пробором, с прилизанными, похожими на паклю кукольными волосами тоже был обрызган серебряной краской. Держа голову неподвижно, словно ее подпирал гипсовый воротник, глядя в сторону, он слушал возбужденную толстую девицу, которая сама смеялась над своими шутками. Рядом стоял мрачный брюнет, весь в черной коже, со зловещей улыбкой на губах и тонким кожаным бичом, накрученным на руку. Другой приближенный хозяина дома, щекастый, жеманно жестикулирующий мужчина лет тридцати в хорошо сшитом костюме-тройке, походил на молодого Чарльза Лоутона.
Присмотревшись, я понял: человек в посеребренном парике был как бы центром, вокруг которого присутствующие совершали свои на первый взгляд необъяснимые перемещения. Даже находясь на порядочном расстоянии, эти люди не спускали с него глаз, искали возможности подойти поближе. Однако этот серебряный сфинкс был окружен невидимым барьером, непреодолимым, как линия высокого напряжения. Невольно возникала ассоциация с властителем подводного мира или с андалузской святой в усыпанной драгоценными камнями раке.
— Пойдем к нему, — сказала Кейт.
Она прошла сквозь круг подданных и храбро направилась к небожителю. Все разом посмотрели на нас, как будто мы посягнули на алтарь Священного изумруда. Кейт Маколифф явно не соблюдала принятую здесь иерархию.
— Хелло, Энди, — произнесла она.
Серебряный сфинкс не шелохнулся.
— Хай, Кейт, — сказала толстая девица.
— Хай, Бриджит, — отозвалась Кейт.
— Хай, Кейт, — сказал двойник молодого Чарльза Лоутона.
— Хай, Генри, — ответила она.
А мрачный садист с намотанным на руку бичом не проронил ни слова.
После обмена лаконичными приветствиями Кейт повернулась ко мне и сказала:
— Энди, я хочу тебе представить Жака Каррера. Он французский журналист.
При слове «французский» серебряный сфинкс чуть скривил губы. Он не протянул мне руку, а лишь слегка отстранил ее от туловища, причем указательный палец этой руки был направлен в пол. Очевидно, это был сигнал: один из рабов, стоявший сзади, мигом удалился.
Мне показалось, что ко мне принюхиваются, как к свежему мясу.
— Aw уо in Nu Yaak fo' a long time? (Вы долго пробудете в Нью-Йорке?) — кокетливо поинтересовалась толстая девица.
— Пока не знаю.
— Жак — приятель Тины, — объяснила Кейт.
Голова серебряного сфинкса чуть пошевелилась.
— В самом деле? — произнес он безразличным тоном.
У меня было такое впечатление, будто передо мной колышется нейлоновый призрак и просвечивает меня рентгеновскими лучами. Это неестественно белое, возможно, напудренное лицо могло принадлежать какой-нибудь маркизе XVIII века или восставшему из гроба вампиру. Один их персонажей Эдгара По материализовался, чтобы дать мне краткую аудиенцию, и остался при этом равнодушным и безжалостным.
Придворные белого императора смотрели на Кейт без особой симпатии. Мне показалось, она над ними подсмеивается. И испытывает к ним ненависть.
— Во Франции знают Энди? — спросил молодой Чарльз Лоутон.
— Да, — ответил я. — Наши критики пишут о поп-арте.
— Будущей весной Энди поедет в Европу, — сказала толстуха.
— Aough yes, — подтвердил Энди. — But I hate Jean-Luc Godard [21].
Услышав этот высочайший вердикт, трое придворных закивали головами. Энди Уорхол опять слегка скривил губы. Раб, недавно исчезнувший по знаку хозяина, вернулся, неся «полароид». Он почтительно вручил аппарат Энди.
Уорхол отступил на шаг (это движение было замечено присутствующими), не снимая дымчатых очков, поднес к лицу «полароид» и навел на меня. Затрещала вспышка, Уорхол опустил фотоаппарат и передал его ассистенту, который в мгновение ока — фотография даже еще не успела высохнуть — исчез где-то в глубине мастерской.