— Мне скучно, бездельник. Возьми книгу.
Я немедленно открывал атлас на странице, отмеченной закладкой, и наугад тыкал пальцем в карту:
— Колорадо?
— Денвер!
— Огайо?
— Колумбус!
Я так и не смог понять, почему этой женщине, никогда не покидавшей пределов городка Мимизана и чихать хотевшей на историю и географию — как, впрочем, и на все остальные виды человеческого знания, — почему ей взбрело в голову, что она должна выучить наизусть столицы Соединенных Штатов. Как бы там ни было, эта специфическая и совершенно бесполезная компетентность доставляла ей самое глубокое удовлетворение. Кроме того, эта тупая игра выполняла еще одну функцию: в больших дозах она ее усыпляла.
— Небраска?
— Линкольн!
— Канзас?
— Ах-ах! Топика!
В конце концов я полюбил эту карту — не ее переливчатые цвета и не ее экзотические названия, тревожившие какие-то смутные отголоски историй об индейцах и ковбоях, — я полюбил сами эти изящные, ирреальные многоугольники, которые образовывали Штаты. «Вот где все должно быть просто и спокойно», — думал я, обводя пальцем евклидовы контуры Монтаны.
— Ну, олух, Топика — правильно или пальцем в зад?
— Да, правильно.
— А ты думал, я такая дура, что скажу «Канзас-Сити», да?
Вскоре ответы подаются уже не так быстро; она сонно клюет носом, вздрагивая при каждом новом вопросе. Я пользуюсь этими гипнотическими мгновениями между дремотой и бодрствованием, для того чтобы существенно отклониться от темы:
— Висконсин?
— Гм-м-м?… Висконсин?… М-м… Мэдисон…
— А от чего умер дедушка?
— Гм-м-м… Дедушка… гм-м… от меня…он умер… от меня…
— А на чердаке — это его комната, да? Почему туда никто не заходит? Что там?
— Хр-р-р… чердак?… гм-м-м!.. дерьмо… там куча дер-р-рь… м-ма…
Как только она засыпает, я склоняюсь над этим непреходящим чудом — идеально круговой границей, отделяющей на уровне ее колена здоровую плоть от больной. Эта чисто геометрическая окружность напоминает мне границу между Оклахомой и Канзасом. Выше колена — розово-серое ровное пространство без каких-либо особенностей; ниже — поверхность, усеянная буграми нарывов и коричневыми кратерами, изборожденная расширенными сосудами, из которых одни — красные, а другие — темно-синие, и почти видно, как по ним бежит кровь. Но за волшебной границей реки вновь уходят под землю, вулканы потухают и горы сглаживаются.
— Нравится моя нога? Хочешь сфотографировать на память?
В первый момент, чересчур поглощенный своими мыслями, я не соображаю, что сейчас последует удар палкой. Но в следующее мгновение вспоминаю, что, перед тем как заснуть, она всегда шумно и с усилием сглатывала, словно принимала таблетку сна, — и едва успеваю отскочить. Взгляд, которым она меня провожает, блестит предвкушением радости, и я вижу самое счастливое выражение, какое только может появиться на этом лице.
— Неподвижная… — восторженно бормочет она, — я тебя и не двигаясь достану…
И обещание честно исполняется. Рано или поздно, в тот же вечер, или назавтра, или через несколько дней, я фатально забываю о нависшей надо мной угрозе и оказываюсь в пределах досягаемости палки; в любом случае у нее в запасе было и другое оружие, а именно тапкомет. Это была техника высшего класса, и если бы я смог ею овладеть, звездная популярность на переменах была бы мне гарантирована. Концом своей палки она стаскивала тапок с больной ноги, раскручивала его, как пращу, и в нужный момент снайперски выстреливала им по любой подвернувшейся цели, как то: мои ягодицы, тартинка с вареньем, которую я собирался проглотить, моя ручка-вставочка, когда, высунув язык, я уже готов был ставить финальную точку в домашнем задании по чистописанию — сколько раз это попадание стоило мне оценки «ноль», — и даже переключатель каналов телевизора. Именно в тот момент, когда Зорро выхватывал шпагу, в воздух взмывал тапок — и дальше я должен был наблюдать за тем, как наскакивают друг на друга Малыш-Красавчик и Батиньольский Крепыш (Неподвижная обожала кетч; она смотрела его, макая печенье в подслащенное вино, причем всасывала жидкость с шумом, от которого у меня, как предполагалось, должны были течь слюнки).
А хуже всего было то, что я не мог оставить тапок валяться там, куда он упал, я обязан был водворить его на место до прихода матери: стреляный воробей, который сам заряжает ружье охотника…
Но добило меня Ватерлоо.
Добрых два часа ушло у меня на то, чтобы расположить армии друг против друга. Все были на месте: Веллингтон со своей пехотой и ста пятьюдесятью шестью пушками, кавалерия Нея, Келлерман и конная гвардия, Груши, Блюхер, старая гвардия Камбронна; армии расположились по обе стороны плато Монсенжан — крышки от обувной коробки, укрепленной крафт-бумагой, на которой я изобразил скалы, ручей и несколько домов. Итак, 18 июня 1815 года, Ватерлоо, 11 часов 29 минут; я закрыл глаза, глубоко вздохнул и приготовился начать знаменитый отвлекающий маневр на правом фланге, как вдруг в воздухе раздалось мерзкое шипение, за которым последовал тонкий отчаянный перезвон фигурок, ударявшихся друг о друга.
— Ничья! — загоготала Неподвижная.
Я открыл глаза. И что же я увидел? С предельной беспристрастностью тапок одним ударом снес и пехотные каре Веллингтона, и атакующие цепи Нея. Англичане, французы, голландцы, пруссаки — все валялись вперемешку, убитые, искалеченные или просто ошеломленные жутким видением такого инфернального снаряда.
Из этого происшествия я извлек два урока: во-первых, Неподвижная способна не только симулировать дремоту, но и проникать в мои мысли с той же легкостью, с какой сверло дрели входит в мягкую древесину, а во-вторых, мне надо подыскивать какое-то тапкобезопасное, бронетапковое занятие. К счастью, долго искать мне не пришлось.
* * *
«Здоровый морской воздух Мимизана» не оказал на мать того благотворного воздействия, на которое она рассчитывала, если не сказать больше: после двух-трех недель душевного подъема, связанного с обустройством на новом месте, состояние ее очень быстро начало ухудшаться. Я имею в виду не только восковой цвет лица, круги под глазами и хриплый кашель, но и все ее существо в целом; казалось, что под воздействием фабричных миазмов она пожелтела и покрылась мелкими трещинками. И как ни парадоксально, чем более она становилась худой, прозрачной и призрачной, тем более привлекала к себе внимание. В глазах всех она была ожившей статуей «покинутой женщины».
И однако я помню, что когда пришло первое письмо, она отнеслась к этому с полнейшим равнодушием. Она вскрыла его, прочла, протянула, не сказав ни слова, мне и вернулась к чистке картошки. На лице ее не отразилось никакого чувства.
Моя драгоценная,
встречный ветер разбросал в разные стороны лодки нашей жизни, но от этого мы не стали чужими друг другу. Есть связи, которые ничто не может разорвать. Пусть эти несколько строк послужат тебе доказательством.
Обнимаю малыша.
Твой супруг, несмотря ни на что,
Робер Домаль
P. S. Тут еще кое-какая безделица, сбереженная в бурю.
Потом мать спокойно разорвала письмо и выкинула обрывки в мусор вместе с рекламой мотоблока для стрижки газона, куда были завернуты картофельные очистки, а конверт с десятью купюрами по пятьсот франков сунула на буфетную полку, положив на него сверху большой ржавый ключ.
Я понял ее жест два месяца спустя, когда мы получили второе письмо.
Моя драгоценная,
увы! Как долго успокаивается шторм и как тяжело бороться с ним в одиночку!(Эти слова он подчеркнул.) Надеюсь, что, по крайней мере, ваши берега он пощадил. А вот моей бедной хижине не поздоровилось: в ней капает дождь. В память о старых добрых временах не пошлет ли мне та, которая все еще носит мое имя, несколько капустных листков укрыться?(Далее следовал адрес «до востребования» в каком-то жалком селении на Северо-Западе.)
Обнимаю малыша.
Твой вечный должник
Робер Домаль