— Это не важно! Она достаточно большая…
— Большая или маленькая, а центр есть всегда… Во всяком круге есть такая…
— В конце концов, ты действительно смешон!
И она бросила меня там, отправившись на встречу с мамой в чайную на площади Турни. Предоставленный самому себе, я сделал сотню шагов по террасе перед почтамтом. И когда я проходил мимо телефонных кабинок, мне в голову пришла одна мысль.
— Слушаю.
— Борхес, «Автор», — сказал я, не представляясь.
На том конце провода возникло короткое молчание, а затем некое кудахтанье, вышедшее прямиком из Гофмана или из Лавкрафта, некое готическое урчание в животе, обозначавшее у Крука пароксизм радости.
— Очень находчиво! Но — пальцем в небо! У Мишеля было такого рода предположение некоторое время тому назад… но нет, мой дорогой, не это — моя десятая книга! Ищите еще! И между нами, я, пожалуй, согласен с Набоковым: я довольно невысоко ценю толстокожую эрудицию этого аргентинца… По-моему, достигнув определенного предела, чрезмерная изощренность граничит уже с обычной глупостью! Где вы?
— В Бордо.
— Fine! [27]Как раз сейчас должен подойти Мишель. Присоединяйтесь!
— Увы, нас ждут родители жены, — солгал я. — В следующий раз — железно!
— Неблагодарный! Бросаете вашего доброго старого Крука… Скажите, по крайней мере, так ли онавосхитительна в постели, как я предполагаю…
— Именно так. Мы как раз сейчас выбираем новую кровать.
У меня еще оставалось несколько монет. Я полистал старый телефонный справочник.
— Агентство «Дик», добрый день!
Вкрадчивый женский голос. Затем следует пауза, во время которой я развлекаюсь тем, что представляю себе бюро в стиле американского фильма ужасов: шкафы с металлическими ящиками, бювар на столе и промокашка, на которой секретарша имеет привычку рисовать сердечки, болтая по телефону. Я вижу ее гламурной à la Дороти Мэлоун или задорно-смазливой à la Глория Грэхем. Ее шиньон и строгие очки нужны только для того, чтобы подготовить неизбежную сцену, когда в один далеко не прекрасный день господин Дик соизволит остановить свой усталый взгляд на секретарше, распустит задумчивым жестом ее волосы — и поставит на стол массивные стаканы, с изумлением обнаружив, какое роскошное создание столько лет было у него под рукой.
— Алло?
Стеклянная дверь ведет в коридор этого подозрительного дома. Со своего места секретарша может прочесть загадочную надпись: «киД» овтстнегА…
— Алло! Кто это? Говорите!
Я повесил трубку. Мое внимание привлек какой-то старикан, отчаянно боровшийся с торговым автоматом; фигура его была мне смутно знакома, но если бы не связка брелоков, болтавшихся у него на шее, я бы его не узнал.
— Так у вас ничего не выйдет, месье Преньяк. Щель для банкнот — вон там.
— Благодарю, молодой человек, но… — Последовала долгая пауза, и затем его лицо, отмеченное печатью старческого склероза, просветлело. — Конечно! Я вас узнал… вы… вы… друг Мишеля Манжматена! Как он поживает?
С этой минуты Преньяк уже не умолкал. Он с одушевлением вспоминал разнообразные подробности: «впечатляющую» эрудицию Мишеля Манжматена, его энтузиазм, его представительность, его остроумие, его блеск. С увлажнившимися глазами он припомнил случай, когда прямо на лекции Мишель — «я позволяю себе называть его просто Мишель!» — продекламировал целиком большую сцену из первого акта «Отелло»: «Он играл одновременно и Яго, и Мавра, и даже Дездемону. Боже, как это было забавно! Но каков талант, дорогой мой, каков талант!» Единственное, что он совершенно забыл, — это мое имя. Я хорошо видел, как в просветах своих нежных воспоминаний о «нашем дорогом Мишеле» он пытался вспомнить, как меня зовут, и не мог. Но его это не останавливало. Он преодолевал это маленькое затруднение, обозначая меня лестными, как он полагал, перифразами: «лейтенант Мишеля», «оруженосец Мишеля», его «Макдуф», его «Кассио».
— Я сразу понял, что он далеко пойдет, но тем не менее! В его возрасте стать министерским советником по университетам — кто бы мог подумать! К сожалению, я его теперь редко встречаю… я в отставке, как вы, наверное, знаете…
— Да, я предполагал…
— Я дважды писал ему, но он так занят… Лекции, работа в министерстве, и скоро выборы… вы знаете, что его, наверное, выберут генеральным советником Аркашона? И действительно…
Он вдруг взглянул на меня другими глазами. В его размягченном мозгу возникла мысль — примерно так дает последнюю искру севшая батарейка, когда ее закорачивают. Он взял меня за плечо и отвел еще немного в сторону — в еще более чистом стиле шекспировской уединенной беседы. Он приставил указательный палец к своей груди, украшенной созвездием побрякушек.
— «Не доверяй тому, что блестит!» — сказал философ… Я слишком хорошо это знаю, но, увы, ничего не могу с собой поделать!.. Возможно, это идет из детства… Моя мать всегда говорила: «Жану не хватает уверенности в себе!..» С его связями достаточно будет одного слова… Если вы его попросите, он не откажет… Мне это необходимо, молодой человек, мне это абсолютно необходимо!
— Что именно вам необходимо?
— Но… то, чего не хватает! Красной ленты… По… — он понизил голос и закончил экстатическим шепотом: — Почетного легиона!
Я держал паузу, наслаждаясь сценой: старик смотрел мне в рот.
— Но, месье Преньяк, — произнес я наконец, — если бы это зависело только от меня, вам бы уже давно ее нацепили…
— Как это мило с вашей стороны, молодой человек…
— …на яйца.
— Простите?
— Вам бы ее нацепили на яйца… Ах, — я хлопнул себя по лбу, — какой же я осел! Я забыл, что вы не располагаете этими аксессуарами… О! идея… Ее же всегда можно затолкать вам в зад.
Я страшно покраснел, ошеломленный собственной грубостью. Но затем стыд уступил место другому, приятному, почти опьяняющему чувству. Вот, значит, как я могу преодолеть самого себя, могу — пусть на пару секунд — стать героем моей собственной жизни. И вот я спрашиваю себя: а в самом деле, не началось ли все именно в тот день, на той эспланаде у мериадекского почтамта?… Удовлетворенный как нельзя более, я довольно низко поклонился Преньяку. А ведь я еще не знал, какую пользу извлеку из этой встречи.
Больше мы никогда не вспоминали о «Хороших детях». Такой ценой было оплачено некоторое время мирного сосуществования в обволакивающей ватной атмосфере и бледном искусственном свете; застыв в позе счастья, мы позировали невидимому портретисту. Матильда оставила свои интерьерные хлопоты. У нас воцарилось странное затишье, какое бывает перед грозой; повседневную рутину нарушали только приходившие изредка почтовые открытки, которые мне удавалось прятать раньше, чем они попадали на глаза Матильде. Но однажды она меня все-таки опередила.
— «Остин, Техас», — прочла она, — и никакого текста, только адрес. — Она была заинтригована. — У тебя есть знакомые в Соединенных Штатах?
— Нет, это один старый коллега, приезжавший сюда на каникулы.
— Странно, что на ней штемпель Дакса.
— Должно быть, забыли о ней, а найдя, отправили.
Я более или менее притерпелся к галогеновой лампе, освоил столик эпохи Директории, перестал спотыкаться о персидский ковер. Наши отношения были дружескими, иногда нежными, но всегда сдержанными; что-то оставалось невыясненным. Я досыта ел, я спал, как бревно, я даже привык к этой круглой кровати. По вечерам, лежа на диване «честерфилд», Матильда читала или смотрела телевизор (журналы — новые, программы — исторические), в то время как я правил письменные работы, кося одним глазом на светящийся экран в тайной надежде увидеть появление разбушевавшихся кетчистов. А в заоконной тьме мягко урчала фабрика… Короче, я был счастлив.
По крайней мере, так мне хочется думать сегодня. Ведь жизнь — это туристический кольцевой маршрут: все время откладываешь момент, когда остановишься сделать фото на память, в надежде, что за следующим поворотом откроется еще более красивый вид. Но вот уже и парковка отеля. Все выходят, автобус въезжает в гараж, и ты остаешься один во тьме и спрашиваешь себя, почему было не спустить затвор раньше? Наверное, я мог бы вслед за Жюлем Ренаром сказать: «Я знал счастье, но это не сделало меня счастливым…»