Майлз, когда впервые был допущен сюда, не удержавшись, произнес:
— Это мне тюрьму напоминает.
Выше похвалы он не знал.
В первый же вечер среди этих изящных безделушек его губы отыскали не затронутую бородой нежную кожу по обеим сторонам ее подбородка.
— Я же знала, что было бы ошибкой позволить этому звероподобному доктору отравить меня, — не слишком скрывая самодовольство, произнесла Клара.
Пришло настоящее лето. Очередная луна налилась полнотой над этими редкостными любящими. Однажды они искали прохлады подальше от чужих глаз среди зарослей одуряющего бутеня и иван-чая на заброшенных стройплощадках. В полуночном сиянии борода Клары вся серебрилась, как у какого-нибудь патриарха.
— В такую же ночь, как эта, — произнес Майлз, лежа на спине и не сводя глаз с лунного лика, — я спалил одну базу военно-воздушных сил и половину ее обитателей.
Клара села и принялась медлительно разглаживать бороду, потом — уже живее — прошлась расческой по густым спутавшимся волосам на голове, убирая их со лба, привела в порядок распахнувшуюся во время объятий одежду. Ее полнило женское удовлетворение, и она была готова идти домой. Зато Майлз, как и всякий самец post coitum tristis, [188]был поражен леденящим чувством утраты. Никакие демонстрации, никакие упражнения не подготовили его к этому странному новому ощущению внезапного одиночества, какое следует за вознагражденной любовью.
По пути домой они как-то ненароком разговорились — и довольно раздраженно.
— Ты больше совсем не ходишь на балет.
— Не хожу.
— Тебе что, места не дадут?
— Дали бы, я полагаю.
— Тогда почему не ходишь?
— Не думаю, что мне это по нраву придется. Я часто вижу их на репетициях. Мне это не нравится.
— Но ты же жила этим.
— Теперь другое интересует.
— Я?
— Конечно.
— Ты любишь меня больше балета?
— Я очень счастлива.
— Счастливее, чем когда ты танцевала?
— Не могу выразить… да и как? Ты — все, что у меня есть сейчас.
— Но если бы ты могла измениться?
— Не могу.
— Если?
— Нет никаких «если».
— Черт!
— Не кипятись, милый. Это всего лишь луна.
Они расстались в молчании.
Пришел ноябрь, время забастовок: для Майлза — безделье, какого не ищешь и не ценишь, одинокое времяпрепровождение, когда балетная школа все работала и работала, а дом смерти стоял холодный и пустой.
Клара стала жаловаться за нелады со здоровьем. Она полнела.
— Просто чудо какое-то, — говорила она поначалу, но перемена встревожила ее. — Может, это из-за зверской операции? — спрашивала она. — Я слышала, что причина, почему усыпили одну из кембриджских девушек, в том, что она неудержимо становилась все толще и толще.
— Она весила девятнадцать стоунов, [189]— сказал Майлз. — Знаю об этом потому, что доктор Бимиш как-то упомянул. У него стойкое профессиональное неприятие операции Клюгманна.
— Я собираюсь на прием к начальнику медицинского управления. Теперь там новый.
Когда Клара вернулась после приема у врача; Майлз, все еще остававшийся без дела из-за забастовщиков, поджидал ее среди картин и фарфора. Она села рядом с ним на кровать и попросила:
— Давай выпьем.
Они пристрастились пить вино вместе, хотя удавалось это очень редко: вино стоило дорого. Вид и марку вина определяло государство. В этот месяц был выпущен портвейн «Прогресс». Клара держала его в темно-красном графинчике из богемского стекла с белым резным узором. Стаканы были современные, небьющиеся и неприглядные.
— Что сказал доктор?
— Он очень мил.
— Ну и?..
— Гораздо умнее того, что был прежде.
— Он сказал, связано это как-то с твоей операцией?
— О да. Все из-за нее.
— Он может тебя излечить?
— Да, он думает, что сможет.
— Хорошо.
Они пили вино.
— Тот первый доктор сделал поганую операцию, так?
— Еще какую поганую-то. Новый доктор говорит, что я — уникальный случай. Видишь ли, я беременна.
— Клара!
— Да, вот это сюрприз, правда?
— Тут надо подумать, — сказал Майлз.
Он подумал.
Вновь наполнил стаканы.
И сказал:
— Бедненькому зверенышу крупно не повезло, что он не сирота. Не так-то много выпадет ему возможностей. Если это мальчик, мы должны постараться и зарегистрировать его как рабочего. Конечно, может быть и девочка. Тогда, — радостным тоном, — мы сделали бы из нее танцовщицу.
— Ой, даже не упоминай про танцы, — вскричала Клара и неожиданно принялась плакать. — Не говори со мной о танцах.
Слезы у нее катились градом. То была не просто вспышка, а глубокая, несдерживаемая, неутешная скорбь.
На следующий день она пропала.
IV
Приближалась рождественская волна Санта-Клаусов. Магазины были забиты низкопробными куколками. Дети в школах пели старые песенки про мир и добрую волю. Забастовщики вернулись на работу, с тем чтобы попасть под праздничную премию. Вновь на елках светились электрические гирлянды, и вновь ревели топки в своде безопасности. Майлз получил повышение. Теперь он сидел рядом с помощником регистратора и помогал штемпелевать и складывать в папки документы умерших. Теперь работа была поутомительнее, чем та, к какой он привык, и Майлз изголодался по обществу Клары. Гас свет в своде, гасли лампочки на древе доброй воли на автостоянке. Он прошел полмили по барачному поселку до жилища Клары. Другие девушки поджидали своих супругов или отправлялись отыскивать их в рекреаториум, а дверь Клары была за замке. В записке, приколотой к двери, говорилось: «Майлз, убегаю совсем на чуть-чуть. К.». Сердитый и озадаченный, он вернулся к себе в общежитие.
У Клары, в отличие от него самого, по всей стране были и дяди, и кузены. С тех пор как ее прооперировали, она стеснялась гостить у них. Теперь же, предположил Майлз, она среди них находит себе убежище. То, как она сбежала, настолько отличалось от обычной ее нежности и кротости, что мучило его больше всего. Всю рабочую неделю он ни о чем больше и не думал. Звучавшие в голове его укоризны на полутонах сопровождали все, чем бы он ни занимался в течение дня, а ночью он лежал без сна, повторяя про себя каждое из сказанных ими слов, каждый жест ласки и близости.
На следующей неделе мысли о ней сделались судорожными и непреходящими. Предмет этих мыслей угнетал его невыразимо. Он изо всех сил старался выбросить их из головы, как иной, возможно, старался бы подавить приступ икоты, — и оказывался так же бессилен. Судорожно, машинально мысли о Кларе возвращались. Он хронометрировал: с очередностью каждые семь минут. Он засыпал с мыслью о ней и просыпался, думая о ней. Зато в перерывах он спал. Обратился к управленческому психиатру, который сообщил, что Майлза гнетет бремя ответственности за отцовство. Только ведь покою в мыслях ему не давала не Клара-мать, а Клара-предательница.
Через неделю он думал о ней каждые двадцать минут. Еще через неделю мысли о ней утратили постоянство, хотя являлись часто, но лишь тогда, когда что-то вне его самого напоминало ему о ней. Он стал поглядывать на других девушек и решил, что — исцелен.
Проходя темными коридорами свода, он сурово вглядывался во встречных девушек, а те в ответ нахально глазели на него. Как-то одна из них остановила его и сказала:
— Я вас видела раньше с Кларой. — При упоминании ее имени всякая заинтересованность в другой девушке растворилась в боли. — Я навещала ее вчера.
— Где?
— В больнице, разумеется. Вы разве не знали?
— И что с ней такое?
— Она нипочем не скажет. И никто другой в больнице не скажет. Она — совершенно секретная. Спросите меня, я бы сказала, что с ней какой-то несчастный случай произошел и тут замешан какой-нибудь политик. Не вижу никакой другой причины для всей этой суматохи. Она вся сплошь перебинтована и весело щебечет, как жаворонок.