— Это не так, папа! Раньше только некоторые жили, а остальные… Ты же знаешь, что люди умирали от голода…
— Лучше умирать от голода, чем от страха.
— Слова, это просто слова, папа.
— Постоянный страх, и это ты называешь жизнью? Этот страх в каждом из нас — это та справедливость, о которой ты говоришь?
— Свободу нужно отстаивать.
— Вот так свобода, которая возводит стены, чтобы защитить саму себя. Что за дерьмо!
— Наша страна ведет войну, войну с одной северной страной, которую ты так любишь.
— Брось, Элиса, какая, к чертям собачьим война! Эту войну придумали, чтобы построить стены повыше и чтобы мы все сидели тихо и спокойно, как живые трупы. Знаешь, что посоветовал своему сыну римский император Септимий Север, будучи на смертном одре? «Сын мой, если хочешь быть хорошим императором, обогащай солдат, пренебрегай остальным».
— Как раз это и делали мелкие тираны банановых республик. Если бы этот монстр, так обожаемый тобой, этот Север, куда, по твоим словам, сбежал мой племянник, мог, он бы сожрал нас, как сожрал Пуэрто-Рико.
— Вот я тебя слушаю, Элиса, и поверить не могу. Не может быть, чтобы это говорила ты, моя любимая Элиса, такая образованная, такая утонченная, этими фразами из учебника марксизма-ленинизма. Так вот, по мне, было бы совсем неплохо, если бы нас постигла участь Пуэрто-Рико, по крайней мере, у нас была бы демократия и законы и мы были бы людьми, которые могут сесть в самолет и улететь хоть на Северный полюс, если захотят.
— И свобода тебя не волнует?
— Напротив, очень волнует. Я хочу быть свободным. Но я не хочу, чтобы жадные до власти и только к ней стремящиеся субъекты под предлогом того, что желают мне добра, заковывали бы меня в цепи во имя моего же блага. Мне не кажется справедливым, что меня сковывают по рукам и ногам, засовывают в каталажку, а я еще должен быть благодарен, потому что это все во имя моего блага. Я бы предпочел, чтобы…
Полковник не смог или не захотел закончить фразу. Элиса не ответила. Не могла ответить. Она подумала, что отец расставил ей ловушку и она попалась как миленькая, даже не заметив ее. Она понимала, что после обвинений в высокопарном пустословии все, что она ни скажет, будет пустым звуком, фразами из учебника марксизма-ленинизма, как он сказал. И она почувствовала себя бессильной. Яростно замотала головой. Открыла рот, словно собираясь закричать, но не закричала. У нее были красные глаза. Мамина подошла и погладила ее по голове.
— Дочка, тебе с этим жить, мне, к счастью, не придется, — сказал Полковник мягко. — Катастрофа становится все более очевидной, и однажды путь к отступлению будет отрезан. Не позволяй обманывать себя красивым речам, нелепым гимнам и не менее нелепым лозунгам о социальной справедливости. Ты знаешь, что такое демократия, не мне тебе рассказывать. Это единственная возможность для нас построить нормальную жизнь.
Андреа решительно и яростно ударила ладонью по столу.
— При чем тут демократия! — закричала она без вздохов и качаний головой. — Я слушаю вас и не верю. Отец и дочь! Спорят с пеной у рта, когда единственное, что действительно важно, — это то, что Яфет исчез. Вы понимаете, что это значит? Его нет. Ни его, ни лодки. Мы о нем должны думать, его искать, вот что важно. Элиса, ради бога, перестань защищать то, что невозможно защитить, ты сама не веришь в то, что говоришь. Свобода! Проклятое слово. Какая, к черту, свобода, дочка, о чем ты? В эту минуту мы во имя свободы пленники на этом острове, и ты это знаешь так же, как и мы, как бы ты ни старалась обмануть нас. Тебе просто надо всегда говорить наперекор отцу. — Она снова ударила по столу и повернулась к Полковнику, направив на него указательный палец. — И ты, Хосе де Лурдес, не защищай то, что нельзя защищать. Думаешь, мы сейчас все тебе поверим, что раньше жили как в раю? Ты забыл, сколько бандитов сидело в Президентском дворце? Ты не помнишь, кто такие Акула, «Китаец» Сайяс, Мачадо, Грау Сан Мартин, Прио Сокаррас? И в каком дерьме мы жили? Когда эта паскудная страна была счастлива? Раем на земле она уж точно не была, ни раньше, ни сейчас. И ты хочешь сказать, что Америка — это решение? Если так, то почему же ты не уехал со своей дочерью Амалией, которая сейчас, наверное, крепко спит где-то сладким американским сном?.. Ты не права, Элиса. И ты не прав, Хосе де Лурдес. Вы оба забываете, что тот кошмар, в котором мы живем сегодня, — это лишь продолжение кошмара и хаоса, в которых мы жили вчера. И ужас, который мы переживаем, начался в 1902 году или даже раньше, в 1895-м [155]. — Она сделала паузу, чтобы вздохнуть и закрыть глаза. — Мне надоели, слышите, надоели хуже горькой редьки ваши споры. Единственное, что меня волнует, — это мой внук, сын моей дочери-самоубийцы, сел в лодку — еще одно самоубийство! — и уплыл на поиски мечты, которую никто из присутствующих здесь не смог разгадать.
Воцарилась долгая тишина, такая же настойчивая, как дождь.
— Рис чистый, — послышалось наконец.
Это был робкий голос Висенты де Пауль.
— Поставлю рис вариться, пообедаем пораньше, — сказала Мамина и вернулась к плите, от которой валил дым. И добавила: — Если кто-нибудь хочет еще молока, скажите.
ВСЕГДА НАСТУПАЕТ МОМЕНТ…
Внезапный упадок сил, никогда еще не бывавшая такой сильной слабость — и сразу неизбежный приступ боли в животе. Силы покидают его, все разом, плохие и хорошие силы, которые есть в нем. Оливеро думает: «Если я встану, то, может быть, успею дойти до туалета». Но он только думает это, потому что не может встать. Все это время он слышал голоса Элисы и Полковника словно издалека, как будто они вдруг вышли из дома и кричали на старом причале. Как будто они уплыли далеко в открытое море и в доме осталось только эхо их голосов.
— Я должен справиться с болью, — говорит он. Ему кажется, что он, в отличие от Элисы и Полковника, говорит тихо, сам с собой. — Я должен справиться с этой болью, — повторяет он. — Если глубоко вздохнуть и сосредоточиться на чем-то другом, на плите, например, на мерцании зажженных углей, можно контролировать боль и дерьмо. — И ему кажется, что он собирается с силами. Он даже пытается выпрямиться на стуле, как будто ничего не происходит. — Пожалуйста.
Он произносит это слабым голосом, голосом, который он может из себя выдавить.
Его никто не слышит?
Он сидит на кухне. Вокруг него семья. И все-таки какое облегчение почувствовать резкую моментальную боль в кишечнике и тут же ощутить бурлящую струю, густую, тяжелую, мягкую и зловонную, которая вырывается из его тела и беззвучно растекается горячей жижей между его бедрами и стулом! И снова почувствовать, что он опустошается изнутри. Как будто весь ворох кишок выходит из него вместе с дерьмом.
Он сидит и не видит дерьма, но прекрасно знает, что это черная жижа (черная от переваренной крови, говорит он себе) с вкраплениями чего-то похожего на кровяные сгустки. Оливеро не знает, сколько времени проходит. Он не знает, который час и где он находится. Вдруг, словно вернувшись из мимолетного путешествия, он замечает, что Элиса и Полковник молчат, они перестали спорить, и все теперь смотрят только на него. В глазах, уставленных на него, сдержанный ужас. Мамина и Андреа рядом с ним. Хуан Милагро поднимает его. Оливеро чувствует, что его поднимают под мышки, как будто его тело ничего не весит. Он осознает, что Хуан Милагро тащит его, выносит его из кухни. И знает также, что оставляет за собой след из дерьма.
— Этот след, эта вонь, эта ниточка из дерьма, которую я оставляю за собой, — продолжает говорить он, — это доказательство моего существования, это лучшее свидетельство того, что я был на этой кухне и в этом мире, и доказательство того, что сейчас меня несут в туалет, в замечательное место, где дерьмо не является отвратительным и гротескным событием, потому что кухня… кухня — это не лучшее место, чтобы обделаться.