Жюльетт и Оливеро остались стоять у дверей, тоже превратившись в неодушевленные тени. Впервые Оливеро испытывал стыд за свою наготу. До той ночи ему не приходило в голову, что можно испытывать унижение, стоя голым перед другими. Он, который восхищался красотой тела, который так яростно защищал вызывающую демонстрацию тела и его красоты, в один миг понял, что не всегда нагота бывает величественна или уместна, что она может превратиться в нечто грубое, оскорбительное, постыдное и унизительное. «Как будто этому позору суждено было пережить его» [142]. Он вспомнил, что именно этими словами заканчивается «Процесс».
Вновь прибывшие не знали, как себя вести, поэтому решили остаться у дверей на виду у остальных задержанных. Те взглянули на них лишь на мгновение и опустили глаза.
Четыре дня и три ночи их держали в камере. И выпустили только благодаря вмешательству матери Жюльетт, которая работала прокурором в суде центрального района. После той ночи Оливеро и Жюльетт больше никогда не встречались. Девять или десять месяцев спустя Оливеро узнал через общего знакомого, что Жюльетт удалось сбежать во Францию и он обосновался почему-то в Виши. Он жил теперь в самом центре Франции, на реке Алье, и служил официантом в захудалом санатории.
Несмотря на все свое простодушие, Оливеро конечно же примерно представлял себе, почему он не смог сбежать в Виши, а вместо этого был направлен рубить сахарный тростник в Сьего-де-Авила, в лагерь Военных отрядов для помощи производству [143].
Он не возмущался или возмущался только на публику. В глубине души он всегда испытывал особое чувство, вспоминая о месяцах, проведенных в принудительно-трудовом лагере. Он всегда думал, что таков человек: приспосабливается к любому ужасу, превращая его в ежедневную рутину. И даже, сам того не желая, иной раз приукрашивает его. Оливеро уже не помнил, где точно, но где-то прочитал воспоминания узника Бухенвальда, который рассказывал, как он залезал к окошечку и любовался далекими буковыми лесами, березовыми рощами и короткими зимними сумерками. Оливеро не любовался ни березами, ни сумерками (длинными или короткими), потому что на Кубе нет берез, а сумерки длятся несколько секунд.
Лагерь назывался Ла-Хикотеа. Он состоял из трех прогнивших деревянных бараков без крыши, с земляным полом, стоявших посреди манговой рощи. Вокруг лежали нескончаемые поля тростника. С перекрученными стеблями, иногда стелющийся по земле, с трудом поддающийся мачете желто-зеленый тростник к полудню начинал казаться стеклисто-белым и дрожащим, как будто был сделан из ртути, воды, тумана или дыма.
В эти три барака, единственным удобством которых были джутовые гамаки, запихнули более ста человек, среди которых были убежденные католики, семинаристы, философы-платоники и философы-кантианцы, догматичные и рассудительные «свидетели Иеговы», ослепленные и не менее рассудительные адвентисты седьмого дня, томные и красивые мальчики, похожие на девочек, белые и черные, далеко не томные «кобели», безрассудные мореплаватели, предпринявшие попытку бегства с острова, а также дезертиры из «легендарной» повстанческой армии. Кухня была устроена в комнатушке, где стояла дровяная плита. Ни электричества, ни водопровода, естественно, не было. Вся вода, для питья и для мытья, происходила из замшелого каменного колодца времен Хосе Гутьерреса де ла Кончи, маркиза Гаванского и генерал-капитана острова в составе Испанской империи.
Шел январь 1966 года. Как раз в начале января у Оливеро был день рождения. И в эти же дни Саймон и Гарфанкель выпустили песню «The Sounds of Silence» [144].
Их вывозили из Гаваны на товарных поездах. За несколько дней пути они трижды меняли поезд, в последний их загнали в Масиас-де-Сан-Ласаро, под Камахуани. Поезд, перевозящий сахарный тростник, двигался со скоростью 30 километров в час, и им казалось, что он везет их вопреки времени и жизни на край света.
Поскольку до лагеря Ла-Хикотеа, который и в самом деле был на краю света, железная дорога не доходила, а автомобильные тем более, им пришлось еще долго добираться проселочными тропами, то пешком, то на повозках, запряженных мулами.
Они прибыли в Ла-Хикотеа 29 января, ровно в тот день и час, когда в нью-йоркском театре «Палас» началось первое из шестисот восьми представлений «Милой Чарити».
ЖДАТЬ СЛОЖА РУКИ
Мамина начала процеживать кофе. Запах кофе (нет лучше запаха, чем запах кофе, процеженного через шерстяной фильтр) сообщил обитателям дома: рассвет близок. Привычный зловонный запах водорослей и дохлой рыбы уступил место будоражащему запаху дерева, прибитой пыли, мокрого песка, который, в свою очередь, отступил перед ароматом кофе.
Рассвет должен был наступить, хотя на острове, в городе и на пляже разница между ночью и днем в тот момент была вопросом веры.
Никому из обитателей дома в этой истории даже и в голову не могло прийти, что где-то в мире, например в Детройте, Мичиган, городе, который находится примерно на том же меридиане, что Гавана, взойдет и будет светить пусть робкое, осеннее, но солнце, или что небо будет более или менее ясным и без дождя.
Как всякий человек (или персонаж), который считает, что переживает трагедию, герои этой истории полагали, что их трагедия трагична в высшей степени. Исключительно трагична. Как всякий человек или персонаж, переживающий трагедию, они были уверены, что ничто не может сравниться с исчезновением Яфета и приходом циклона, который делал их утрату еще более драматичной. И они чувствовали, что мир, это огромное вместилище материков, обстоятельств, скорби и океанов, называемое миром, уменьшился до размеров дома и пляжа. И уже много лет обитатели дома не получали никаких свидетельств, подтверждающих тог факт, что Детройт существует или что существуют другие города в Мичигане или в любом другом месте, где солнце восходит в своем обычном уверенном блеске.
Все указывало на то, что циклон сотрет в порошок весь мир, то есть Гавану. Но конечно же это совсем не соответствовало действительности. Циклон еще не добрался до острова. Строго говоря, он только-только начинал проявлять себя. В последнем прогнозе в пять часов утра (меньше часа назад) девушка из службы погоды сообщила, что «Кэтрин» еще прольет очень много воды и нагонит ветров, прежде чем достигнуть кубинской территории. Девушка из службы погоды даже уточнила, что только сейчас циклон входит в Карибский бассейн, обогнув с востока Большой Кайман. Каймановы острова находятся в двухстах сорока километрах к югу от Большого острова, Кубы, так что, как бы медленно ни решила продвигаться Кэтрин (она и так двигалась лениво, что было свидетельством ее разрушительных замыслов), ее приход был неизбежен, вопрос времени.
И если то, что происходило там, снаружи, на пляже или в мире, не было еще частью живого, собранного и жестокого организма, каким является циклон, а всего лишь его предвосхищало, что же ждет их совсем скоро?
Ливень неистово барабанил по благородной древесине. К непрекращавшемуся оглушительному шуму дождя и ветра прибавился еще и новый грохот, словно деревья, или камни, или тела, влекомые ураганом, разбиваются о скалы, о берег, о деревянные стены дома. Иногда казалось, что пол качается, что дом наклоняется или, освободившись от сцепления со своими девятнадцатью опорами, движется к морю. Иногда создавалось впечатление, что он уже в воде и плывет по течению. Через щели в оконных и дверных петлях, через швы между уставшими сражаться досками потихоньку просачивался подгоняемый ураганным ветром дождь.
Циклон или его увертюра давали знать о себе и внутри дома. Появлялось все больше лужиц с грязной водой, от которой чернели половые доски. Обитателям дома казалось, что они ступают по заболоченному зловонному морскому берегу, который наступает на них с востока и движется к западу. Им не оставалось даже возможности открыть окно и попытаться увидеть начало катастрофы. Там, снаружи, не было ничего. Не было пляжа. Его не было уже несколько дней.