Через несколько месяцев его осенило, что сыщики, если они серьезно относятся к своему заданию, могут не удовлетвориться простым наблюдением. Они могут тайно проникнуть в это любовное гнездышко: сделать это было нетрудно. Портье ведь легко подкупить.
Прикинув, что сыщик, попав в любовное гнездышко и убедившись, что тут нет ни ковров, ни стульев, ни даже постели, может счесть это довольно странным, Штерн обставил его. К своему собственному удивлению, он занимался этим с большим тщанием. Он создал вокруг себя обстановку, в которой не было воспоминаний, – обстановку начала века.
Комнаты имели стерильный вид: белые стены, белая мебель, белые ковры. Как занесенные снегом, девственно чистые комнаты, обставленные в современном стиле. Штерн, оглядывая обстановку, чувствовал, что достиг того, к чему стремился: место, свободное от воспоминаний, пустое пространство в недрах города.
Через несколько месяцев после того, как он впервые очутился здесь, он пришел к выводу, что, с точки зрения детективов, тут не хватает еще одного элемента, и тогда нанял женщину. Женщина вполне подходила к этой обстановке. Ее сценический псевдоним звучал как Бланш Лэнгриш. Абсурдное искусственное имя, которое могло выбрать только совершенно невинное создание. Бланш – да, эта девочка вполне подходила к белой обстановке квартиры.
Она была певицей. В первый раз Штерн увидел ее в первом ряду хора «Метрополитен-опера». У нее было высокое чистое сопрано, которое еще нуждалось в шлифовке, но, тем не менее исключительно выразительное и сильное. Штерн, которого тронул ее голос, вступил с ней в разговор: он выяснил кое-что еще. Бланш, обладавшая ангельским голосом, имела инстинкты девочки из шоу. Когда-нибудь, говорила она, ее имя в сиянии рекламы появится на великом Млечном Пути.
Штерн считал, что это вполне вероятно: в девочке чувствовалась настойчивость, напор и на удивление здравый смысл. Когда спустя несколько недель после их первой встречи он выложил ей свое предложение, Бланш подумала и – без возражений – согласилась. Она не задавала вопросов, но любила поболтать. У были короткие платиновые волосы и дерзкая симпатичная мордашка – полная противоположность его жене. Она вписывалась в эти апартаменты. Порой Штерн, видя, как она лежит – длинные ноги, вытянутые на белой коже дивана с хромированной отделкой, думал, что он выбрал обстановку под нее еще до того, как познакомился.
Он платил ей за два визита в неделю двести долларов.
Прошло пять минут. У Штерна не было необходимости смотреть на часы. Он и без них мог точно чувствовать время.
Поднявшись, он подошел к окну. Он позаботился, чтобы на портьеру упала его тень, наблюдатель не должен разочаровываться. Он вернулся в белое кожаное кресло. Он сел и задумался.
Как и всегда, он думал о своем браке. В свое время он был способен уходить от этой темы: многообразие дел, сложность финансовых сделок, увлеченность музыкой и живописью – все это заглушало боль. Теперь Констанца неизменно присутствовала в его мыслях; она прочно угнездилась в них, что Штерн ненавидел и чему сопротивлялся. Часто он испытывал неприязнь к своей жене: он не мог понять, почему продолжает любить женщину, которую не уважает.
Он думал о ее двуличии: сначала маленькие измены, а потом предательства по-крупному. Он вспоминал ее любовников, перечень которых составлял длинный список. Он вспоминал ребенка, потерянного при выкидыше, как утверждала Констанца, в прошлом году. Он не был убежден в существовании всех ее любовников. Он не был даже уверен, существовал ли ребенок и – если он в самом деле был – сделала ли она аборт, или в самом деле случился выкидыш.
– Держи меня, держи меня, держи меня, – повторяла Констанца, лежа в постели с мертвенно-бледным и измученным лицом. – Я все убеждаю себя, что это и к лучшему. Я не уверена, ты ли был отцом. Ох, Монтегю, только не злись. Я знаю, что проявила беспечность. Я никогда больше ее себе не позволю.
Штерн опустил голову на руки. Он увидел, что забыл снять перчатки, что он все еще в пальто. Он аккуратно сложил пальто на кресле. Снова сел. «У меня никогда не будет сына. У нас никогда не будет детей». Он сказал это про себя; он понимал, что это правда, и рассеянно пытался осознать, когда же он принял этот факт за данность.
Он обвел взглядом чистоту и яркость комнаты: ему показалось, что в ней толпятся фигуры; и все из них мужчины. Нескольких из любовников он знал; другие были всего лишь именами. Констанце бы это не понравилось: она хотела, чтобы он не сомневался в личности ее любовников; она жаждала, чтобы Штерн знал их.
– Но, Монтегю, – могла сказать она, повисая у него на руке, – я всего лишь повинуюсь тебе. Я держусь в тех границах, что ты определил! Ты сказал, что сексуальная верность ничего собой не представляет. Как только я тебе что-то рассказываю, ты неизменно повторяешь это, между нами нет секретов…
– Констанца, моя дорогая, сведи подробности к минимуму. В крайнем случае, можешь изложить, когда у тебя начинается роман и с кем. Ты свободно можешь мне сообщить, когда он завершится или когда ты перейдешь к другому. Но я в самом деле не испытываю интереса слышать, чем ты занимаешься в постели.
– Нет? Нет? – Она прямо висела у него на руке. – Ты так уверен в себе, Монтегю – а я тебе не верю. Я думаю, что ты жутко хочешь все знать. Этот мой новый молодой человек – он, понимаешь ли, намного младше тебя, так что я не могу не сравнивать.
В такие минуты она пребывала в крайнем возбуждении. Она смотрела на него с уверенностью ребенка, ее обаятельная физиономия пылала, глаза блестели. Штерн старался остановить ее, раз или два, когда гнев и боль могли превысить все пределы, он был готов прибегнуть к насилию – что только доставило бы ей удовольствие. Порой он мог выйти из комнаты, говоря себе, что должен расстаться с женой. Случалось, что, испытывая презрение к себе, он продолжал слушать, потому что, конечно, его жена была права: он в самом деле хотел знать все подробности, причиняющие ему боль. В его мозгу была какая-то часть, которая настаивала на этом знании – все ее позы, ее крики и стоны, ее оргазмы, будто он подглядывает. Порой, когда он ловил себя на том, что отчеты становятся все многословнее, ему в самом деле начинало так казаться. В другие времена он понимал, что извращению тут нет места: просто он должен был понять географию предательства; он хотел составить схему самого печального, что его постигло в жизни.
Действительно ли имело место все то, что описывала его жена? Штерн никогда не был в этом уверен. Но действительных или вымышленных, он все же видел перед собой ее любовников. Он видел, как они стараются, обливаясь потом. Он видел также – она настаивала на этом, – в какой мере его жена отвечает их стараниям: куда активнее, утверждала она, чем с ним. Это была еще одна неизбежная травма. Он заслуживал ее, он ждал ее. Когда она поразила его, он был спокоен; он отстраненно размышлял, какую очередную пытку она приготовила.
От нее вечно надо было ждать неожиданностей. Ребенок в прошлом году, который то ли существовал, то ли нет; то ли он был его, то ли нет. В этом году, подумал он, Окленд: оружие, которое столь долго хранилось в резерве, выходит на сцену.
Обаятельная двусмысленность лжи; неизменная соблазнительность полуправды; очарование загадки или головоломки без решения – Констанца все это обожала. Он мстил ей обманом, сконструировав головоломку с тайной квартирой и нанятой женщиной. Штерн вцепился в хромированные подлокотники кресла. Руки у него обычно были сухими и прохладными, но странная испарина, сегодня выступившая на ладонях, оставила на металле влажные следы пальцев. Он посмотрел на их отпечатки, завитки которых единственно могли опознать его, отпечатавшись на металле ручек кресла. На воздухе они испарялись; пока он смотрел на них, они исчезали с глаз.
Разрушение требует огромного расхода энергии, устало думал он. Столько времени, столько мучений, но он начинал понимать, что и он, и Констанца находятся в плену своего брака. Он подумал: найти друг друга мы сможем только через боль; между нами есть тайный сговор, в котором сплелись истязаемый и палач. Заложник и его охрана нуждаются друг в друге. Нет близости, подумал он, теснее, чем эта.