Определенно, опасно подолгу смотреть на свои глаза в зеркале. Я вернулась к разглядыванию своего тела. Где кончается мое тело и начинается окружающий его воздух? В какой-то статье о телесных образах я прочла, что в состоянии стресса или экстаза мы теряем ощущение границ нашего тела. Мы забываем, что мы им владеем. Такое чувство приходило ко мне часто, но я считала его составной частью моих страхов. Постоянная боль ведет к тому же. Когда у меня была поломана нога, мне казалось, что я потеряла ощущение границ тела. Это парадокс: сильная физическая боль или большое физическое удовольствие заставляют тебя чувствовать, что ты выскальзываешь из своего тела. Я попыталась осмотреть собственную телесную оболочку и собрать все, что я знаю о том, кто я такая, чтобы понять, вправду ли мое тело принадлежит мне. Я вспомнила историю о Теодоре Ретке — как он раздевался и одевался перед зеркалом, оглядывая свою наготу между рядами авангардистских композиций. Может быть, история эта и апокрифическая, но для меня она звучала правдиво. Тело каждого связано с тем, что он пишет, хотя точная природа этой связи выражается слабо и могут потребоваться многие годы, чтобы понять ее. Некоторые высокие худые поэты пишут короткие жирные поэмы. Но это не просто проявление закона противоречия. На самом деле каждая поэма — это попытка расширить границы своего тела. Тело становится ландшафтом, небесами и наконец космосом. Возможно, именно поэтому я часто пишу голой.
Я потеряла в весе за время нашего странного путешествия, но я все еще была слишком толста; не жирная, но что-то около десяти фунтов лишней округлости, которую видно в бикини. Грудь среднего размера, большая задница, глубокий пупок. Некоторые мужчины клянутся, что им нравится моя фигура. Я знаю (настолько, насколько кто-то может знать и верить в это), что я считаюсь миленькой и что даже мой большой зад привлекателен для некоторых, но сама ненавижу каждую лишнюю унцию жира. Это борьба на всю жизнь: набираешь вес, теряешь его, набираешь заново — так без конца. Каждая лишняя унция — доказательство моей собственной слабости, и лени, и снисходительности к себе. Каждая лишняя унция доказывает, насколько я права в своем отвращении к себе, насколько мерзка и отвратительна. Излишний вес связан с проблемами секса — это все, что я знаю. В четырнадцать, когда я довела себя до девяноста восьми фунтов, это никак не было связано с сексом. Я хотела быть не просто худой — я хотела отрицать собственную природу. Я хотела чувствовать себя пустой. И пока мой несчастный желудок не начинал петь от голода, я ненавидела себя за снисходительность. Ясно, что с этим связаны и мечты о беременности, как мог бы сказать мой муж-психоаналитик, — или же боязнь ее. Мое бессознательное верило, что то, чем я занималась со Стивом, делало меня беременной, и поэтому я худела и худела, чтобы убедить себя в обратном. А может быть, я жаждала стать беременной, наивно веря, что все отверстия тела суть одно, и боялась, что любая еда оплодотворит мои кишки, как сперма, и во мне начнет расти плод.
Ты есть то, что есть. Mann ist was mann ist. Война полов началась тогда, когда мужские зубы вонзились в яблоко женщины. Плутон заманил Персефону к себе в ад шестью семечками граната. Как только она съест их, сделка станет нерушимой. Есть означает ставить печать на судьбу. Закрой глаза и открой рот. Вниз в люк. Кушай, дорогая, кушай. «Съешь только свое имя», — говаривала моя бабушка. «Целое имя?» «И…» — тянула она (огромный кусок ненавистной печенки)… «З…» (ложка тушеной картошки с морковью)… «а…» (более жесткий, пережаренный кусок печени)… «Дэ…» (еще ложка холодной картошки)… «О…» (мягкий цветочек брокколи)… «Эр…» (она снова поднимает к моим губам печенку, а я глотаю ее не жуя)… «У тебя авитаминоз!» — кричит она мне. Все в моей семье помешались на авитаминозах (о них в Нью-Йорке не слышали уже лет как десять). Моя бабушка почти необразованна, но она знает авитаминоз, цингу, пеллагру, рахит, трихинеллез, глистов… список продолжите сами… Все, что вы можете получить — в зависимости от того, что и как едите. Она быстро убедила мать, что если я не буду пить по стакану свежесделанного апельсинового сока каждый день, у меня разовьется цинга, и потчевала меня историями о британских моряках и лимонах. Морячки-лимоннички. Ты есть то, что ты ешь.
Я припомнила колонку диет в медицинском журнале Беннета. Речь там шла о миссис Икс, которая неделями сидела на строгой диете в шестьсот калорий в день. И никак не могла похудеть. Сначала ее озадаченный доктор подумал, что она мошенничает, и заставил записывать все, что она съедала. Казалось, она не жульничала. «Вы уверены, что записываете все полностью, каждый кусок, каждый глоток?» — спрашивал он. «Глоток?» — не поняла она. «Да», — отвечал доктор строго. «Я и не думала, что там есть калории», — сказала она.
Ну и конец (конечно, с каламбуром) был таков: она оказалась проституткой, глотающей как минимум десять-пятнадцать порций спермы в день, а калорий в одной мощной струе вполне достаточно, чтобы навсегда поссорить ее с Блюстителями Веса. Какие там калории? Я не могу вспомнить. Но десять-пятнадцать порций спермы равняются обеду из семи блюд в Тур д'Аржан, хотя, конечно, за проглоченное здесь платишь ты, а не тебе. Бедняки умирают от недостатка белков по всему миру. Если бы они только знали! Средство от голода в Индии и средство от перенаселенности там же — и все в одном большом глотке! Один глоток, разумеется, погоды не сделает, но он может стать как раз тем вожделенным «стаканчиком на ночь».
Это правда, что я себя рассмешила?
— Хо-хо-хо, — сказала я себе голой.
И затем, в тот самый момент, когда меня охватил приступ фальшивого смеха, я нырнула в чемодан и вытащила свой блокнот и бумаги и стихи.
— Я собираюсь описать, как я здесь оказалась, — сказала я себе. — Как меня, голую и поджаренную, словно полуприготовленный цыпленок, занесло на эту грязную свалку в Париже? И где, черт возьми, я окажусь потом?
Я уселась на кровать, разложила свои блокноты и стихи вокруг себя и отщелкнула толстые пружинки на переплете, к которому не прикасалась уже четыре года. Там не было какой-то особой системы. Журнальные вырезки, записи покупок, список депеш, на которые надо ответить, черновики сердитых писем, никогда не отправленных, наклеенные газетные вырезки, сюжеты рассказов, наброски стихов — все перемешано, хаотично, почти нечитаемо. Названия записывались фломастерами всех цветов. Но опять-таки никакой системы цветового кодирования здесь не было. Шокирующий розовый, изумрудно-зеленый, средиземноморски-голубой, кажется, предпочитались, но встречалось так же много черного, оранжевого и пурпурного. Почти не было мрачных темно-синих чернил. И никогда карандаша. Мне нужно чувствовать, как протекают чернила между моими пальцами, когда я пишу. И я хочу оставить свои эфемерности надолго.
Я пролистала страницы, обезумевшими глазами выискивая какой-нибудь ключ к своему положению. Самые ранние записи относились ко дням в Гейдельберге. Здесь скрупулезно фиксировались мои ссоры с Беннетом, стенографически передавались наихудшие из них, разбирались сеансы психоанализа, проведенные с доктором Хоппом, рассказывалась история моей борьбы за умение писать. Боже, я почти забыла, как несчастна тогда была, как одинока! Я забыла, каким невыносимо холодным и безразличным был Беннет. Почему плохой брак принуждает к гораздо большему, чем никакой? Почему я так цепляюсь за свою нищету? Почему я верю, что это все, что у меня было?
Читая блокнот, я начала погружаться в свои заметки, как в роман. Я уже почти забыла, что сама написала их. А затем вдруг обнаружила нечто весьма любопытное, причем не в блокноте, а в себе. Я даже перестала проклинать себя; все было так просто. Может быть, мое последнее бегство не было таким уж злом с моей стороны, и ни за какую неверность я извиняться не должна. Может быть, это была верность самой себе. Радикальное, но необходимое средство для изменения жизни.
Ты не должен извиняться, если хочешь владеть своей собственной душой. Твоя душа принадлежит тебе — плоха она или хороша. Когда все сказано и сделано, это единственное, что у тебя остается.