— Нужно взять копию этого доклада, — сказала я Беннету.
— Не нужен он тебе, — ответил он. — Это история твоей жизни.
Должно быть, мне следовало воспрепятствовать чтению второй части доклада по художникам (автором его, как я припоминаю, был некий доктор Кенигсбергер). Эта часть касалась любовной жизни художников, а точнее, их стремления замыкаться в себе (с патологической склонностью к совершенно неподходящим «объектам страсти» и неистовой их идеализацией, как если бы это были идеализированные родители, которых, как они считали, у них никогда не было). Эти неподходящие «объекты страсти» были в значительной степени проекцией их собственной личности. В действительности в глазах всех остальных «объект страсти» часто выглядел совершенно обыкновенным. Но для влюбленного художника возлюбленный становился матерью, отцом, музой, воплощенным совершенством. Порой это было олицетворение какого-то средоточия сволочизма или средоточия зла, но всегда неким демоном, часто наделенным всемогуществом.
Доктор Кенигсбергер задался целью узнать, какова была творческая цель этих увлечений. Мы напряженно пытались это понять. Смоделировав ситуацию Эдиповой страсти, художник может воссоздать идеализированный мир детства. Бесчисленные и часто стремительно сменяющие одно другое увлечения художников направлены на то, чтобы поддерживать эту иллюзию. Каждое новое более сильное увлечение — это мощнейшее нагнетание страсти, на которое только способен во взрослой жизни тот, кто ребенком пережил страсть к родителю противоположного пола.
Пока читали доклад, Беннет ухмылялся. А я все больше мрачнела.
Данте и Беатриче. Скотт и Зельда. Гумберт и Лолита. Симона де Бовуар и Сартр. Кинг Конг и Фэй Урэй. Йейтс и Мод Гонне. Шекспир и Смуглая Леди. Шекспир и мистер У.Х. Аллен Гинзбург и Питер Орловски. Сильвия Плат и Грим Рипер. Китс и Фанни Браун. Байрон и Августа. Доджсон и Алиса. Д.Х. Лоуренс и Фрида. Ашенбах и Тадзио. Роберт Грейвс и Белая Богиня. Шуман и Клара. Шопен и Жорж Санд. Оден и Кальман. Хопкинс и Святой Дух. Борхес и его мать. Я и Адриан?
В тот же день, в четыре часа пополудни мой идеализированный «объект страсти» явился на заранее назначенную встречу, которая должна была состояться в другом зале в стиле барокко. Дело близилось к развязке. Завтра Анна Фрейд и команда прославленных психоаналитиков снова взойдут на кафедру и подведут итоги конгресса для прессы, участников, для слабых, заторможенных и слепых. Потом конгресс закончится и мы уедем. Но кто с кем останется? Беннет со мной? Адриан со мной? Или мы все вместе втроем? Три аналитика в одном тазу пустились по морю в грозу…
Встреча, на которую отправился Адриан, имела отношение к следующему конгрессу и, скорее всего, была прескучной. Но я даже и не пыталась прислушиваться. Я переводила взгляд с Беннета на Адриана и обратно, тщетно пытаясь сделать выбор. От этого я пришла в такое отчаяние, что через десять минут вынуждена была вскочить с места и выйти в коридор. Я хотела побыть наедине с собой. Волею судеб я встретила моего немецкого психоаналитика доктора Хоппе. Он в это время душил в объятиях Эрика Эриксона, как мне показалось, после оживленной дружеской беседы. Хоппе поприветствовал меня и спросил, не хочу ли немного поболтать с ним. Мы поболтали.
Профессор, доктор медицины Гюнтер Хоппе был долговязым и худым человеком с крючковатым носом и космами кудрявых светлых волос. В Германии он был знаменит, поскольку часто мелькал по телевизору, писал статьи для популярных журналов и известен был как непримиримый враг неонацизма. Он был одним из тех радикалов, отягощенных виной немцев, которые провели период нацизма в эмиграции, в Лондоне, и вернулись позже, с намерением избавить Германию от тотального скотства. Он был из тех немцев, каких редко встретишь: смешливых, скромных, критически настроенных к Германии. Он регулярно читал «Нью-Йоркер» и посылал деньги Вьетконгу. Он произносил глагол «думать» как «тумать» и «бизнес» как «бизинез», но ни в коем случае не походил на комических немцев из фильмов.
Когда я начала посещать дом Хоппе в Гейдельберге — плохо отапливаемый, с высокими потолками, — и четыре часа в неделю проводить лежа на кушетке в его кабинете, мне было двадцать четыре года, и я пребывала в совершеннейшей панике. Я боялась садиться в попутные машины, писать письма, вообще что-либо писать. Я с трудом могла поверить, что когда-то публиковала стихи, что имею степени бакалавра и магистра со всеми причитающимися причиндалами. И хотя друзья завидовали моей всегдашней веселости и спокойствию, в душе я таила страх практически перед всеми сторонами жизни. Оставаясь одна на ночь, я осматривала все кладовки перед тем, как лечь спать. Но даже после этого заснуть мне не удавалось. Целые ночи напролет я лежала, не сомкнув глаз, думая о том, что и второго мужа доведу до сумасшествия или что мне обязательно будет так казаться.
Одним из самых изощренных моих самоистязаний было написание писем. Точнее говоря, ненаписание писем, особенно делового характера. Если (как случилось пару раз) какой-нибудь издатель направлял мне письмо с просьбой прислать мои стихи, я впадала в крайнюю степень отчаяния. Как отвечать? Как отреагировать на такую сложную просьбу? Из каких фраз составить письмо?
Один из таких запросов пролежал на моем столе два года, прежде чем я решилась. Я попыталась написать сначала начерно. «Дорогая миссис Джонс», — начала я. Стоп. Не слишком ли это самонадеянно? Может, нужно просто: «Миссис Джонс», а «дорогая» звучит подобострастно? А может, вообще без обращения? Просто прислать стихи и все? Нет. Это слишком грубо.
Можете себе представить, с каким содроганием я приступала к остальному тексту, если мне с таким трудом далось приветствие!
Благодарю Вас за Ваше любезное письмо с просьбой прислать материал. Однако…
Нет, не так! Слишком угодливо. Ее письмо вовсе не было «любезным» и не обязано быть таким. Я лизоблюдничаю, выражая ей благодарность. Лучше быть самоуверенной и напористой.
Я только что получила Ваше письмо с просьбой прислать мои стихи, отобранные по моему усмотрению…
Слишком самовлюбленно! (Я скомкала еще один лист бумаги.) Я где-то читала, что письмо ни в коем случае нельзя начинать с личного местоимения. К тому же, как я могу писать «только что получила», когда с того времени прошел год? Рискну еще раз.
Ваше письмо от 12 ноября 1967 года я обдумывала длительное время. Мне очень жаль, что я не ответила Вам сразу, но…
Это слишком лично. Очень ей надо, чтобы я плакалась ей в жилетку о своих невротических проблемах с написанием писем! Да ей на это плевать!
В конце концов, через два года, после бесчисленных попыток, а начерно написала бездарно смиренное, слюнявое и заискивающее письмо этой самой редакторше, раз десять его рвала и переписывала, одиннадцать раз перепечатывала само письмо, пятнадцать раз перепечатывала свои стихи (они, по моему замыслу, должны были выглядеть буква к букве, а печатала я плохо), и наконец я отослала этот проклятый конверт в Нью-Йорк. В ответ я получила по-настоящему теплое письмо (которое даже я, с моей паранойей, не смогла истолковать превратно), авторский договор и чек. А что бы было, если бы пришел отказ?
Создание, явившееся для лечения к доктору Хоппе в Гейдельберге, было трепетным и одновременно самоуверенным. Постепенно я научилась подготавливать рукописи и писать письма. Я чувствовала себя поначалу как загнанный зверь, которому пришлось упражняться в правописании. Доктор Хоппе стал моим поводырем. Он был мягок, терпелив и забавен. Он научил меня, как перестать себя ненавидеть. Это большая редкость среди психоаналитиков, а тем более, среди немцев. Я постоянно несла всякий вздор типа: «Что ж, придется отказаться от бессмысленного занятия сочинительством и попросту родить ребенка». А он терпеливо объяснял мне ложность подобного «решения».
Мы не виделись два с половиной года, но я как-то посылала ему свою первую книгу стихов, и он мне ответил.