Каждое Рождество, с того времени, как мне исполнилось два года, у нас была новогодняя елка. Только мы отмечали не Рождество Христово; мы отмечали (по словам моей мамы) «Зимнее Солнцестояние». Джилиан, у которой под елкой всегда стоял вертеп, а над елкой горела Вифлеемская звезда, горячо спорила со мной, а я решительно повторяла за своей матерью: «Зимнее Солнцестояние» было до всякого Иисуса Христа.» Бедная набожная мать Джилиан настаивала на младенце Христе и непорочном зачатии.
К Пасхе мы искали краску для яиц, но праздновали не Воскрешение Христа, а Весеннее Равноденствие. Перерождение жизни, обряды Весны. Слушая мою мать, мы могли бы подумать, что мы друиды.
— Что случается с людьми, когда они умирают? — спрашивала я ее.
— На самом деле они не умирают. Они возвращаются в землю и через некоторое время рождаются снова, как трава, или даже, может быть, помидоры. — Это был странный диалог. Возможно, ее слова о том, что люди «на самом деле не умирают» и могли бы успокоить. Но кому захочется стать помидором? И это моя судьба? Стать помидором и расти в окружении прочих растений?
Но так или иначе, это была единственная моя религия. Мы были настоящими евреями; мы были язычниками и пантеистами. Мы верили в перерождение души в помидоры и другие растения. И однако, несмотря на мои убеждения, я начала чувствовать себя слишком еврейкой и слишком параноиком (может быть, это одно и то же?), как только ступила на землю Германии.
Внезапно люди из автобусов разбрелись по домам, где у них были припрятаны золотые зубы и обручальные кольца (с войны)… Люстра в отеле «Европа» была подозрительно хорошо огранена… Безупречный вагон железной дороги действовал клаустрофобически, а кроме того, там пахло скотиной… Кондуктор с лицом розовой свиньи не позволял мне выйти… Начальник станции в заостренной нацистской шляпе рассматривал мои документы, как будто они поддельные, но очень хорошего качества, подталкивал меня к полисмену в зеленом плаще, в черных кожаных ботинках и с резиновой дубинкой… Таможенники, конечно, собрались остановить меня, чтобы обнаружить в сумочке небольшой склад моих таблеток и порошков — обычный запас для различных поездок, схватить меня и заточить в пещеру под Альпами, где меня будут пытать до тех пор, пока я не признаюсь в своем язычестве, пантеизме, знании английской поэзии. Каждой своей клеткой я ощущала себя еврейкой не хуже Анны Франк.
Если учитывать историческую перспективу, становится понятно, что мы с Беннетом очутились в Гейдельберге (впрочем, как и поженились), благодаря тому, что американский народ был обманут правительством, как позднее обнаружилось в бумагах Пентагона. Другими словами, наш брак был прямым следствием того, что Беннета призвали в армию, а то, что он был призван, — результатом вьетнамского призыва 1965–1966 гг. А этот призыв был результатом обмана народа правительством.
Но кто знал об этом тогда? Мы подозревали, но у нас не было доказательств. Мы видели крошечные заголовки в газетах с обещаниями, что скоро война кончится и мы вернемся к прежнему миру. Но мы видели ветеранов этой войны, которые вернулись едва не расчлененными. Но мы не видели доказательств на черно-белых полосах «Таймс».
Беннет, детский психиатр, пройдя едва половину обучения, был призван в армию, когда ему исполнился 31 год. Мы были знакомы три месяца. Мы сошлись друг с другом из-за другой несчастливой любовной истории — с моей стороны это был неудачный первый брак. Нас тошнило от одиночества: нас ужасно тошнило от одиночества; в постели мы вместе были счастливы; нас пугало будущее; мы поженились, когда Беннет покинул Дорт Сэм Хьюстон.
С самого начала мотивы свадьбы были туманными. Мы оба надеялись на спасение. Мы царапали друг друга и плакали вместе. Днем мы враждовали, но потом мгновенно переходили от словесных перепалок к молчаливым занятиям любовью. А затем опять никто не знал, как мы будем себя вести и почему.
Перед тем, как приехать в Гейдельберг, мы провели два месяца, которые были столь же странными, как и наше решение пожениться. Мы пробыли там два ужасных месяца, приехали в Манхэттен, бросились в Сан-Антонио, Техас. Беннету коротко остригли волосы, обрядили в хаки и заставили часами сидеть на лекциях о том, что должен делать военный врач — хотя он ненавидел все это всем сердцем.
Я оставалась «дома», то есть в стерильном мотеле на окраине Сан-Антонио, смотрела телевизор, доводила до ума свои стихи, испытывая бешенство и бессилие. Как обычные нью-йоркские девушки, я никогда не училась водить машину. Мне было 24 года, я спала, и мне снилось, что я застряла в каком-то техасском мотеле между Сан-Антонио и Остином. Я проспала до половины одиннадцатого, проснулась, посмотрела телевизор, тщательно накрасилась (для кого?), пошла вниз, затолкала в себя завтрак, состоящий из оладий, сосисок и сока, надела купальник (который становился все уже и уже) и решила позагорать пару часов или около того, затем на пять минут окунулась в бассейн позади мотеля и поднялась к себе наверх, решив немного поработать. Но тут же я ощутила, что ничего не могу делать; одиночество и работа ужасали меня. На каждый довод я находила отговорку. Я не чувствовала себя писательницей и не верила в свое умение писать (я не могла не видеть всю мою жизнь, когда писала). Я сочиняла и иллюстрировала маленькие историйки, когда мне было 8 лет; я вела дневник с 10 лет; я превратилась в ненасытную любительницу писать письма в 13 лет. В 17 лет, когда я с родителями поехала в Японию, я потащила с собой портативную пишущую машинку «Оливетти» и проводила все вечера, фиксируя свои дневные впечатления и наблюдения. Я начала публиковать поэмы в маленьком литературном журнале, когда училась в старших классах в колледже (где я выиграла множество призов за поэтические произведения и издавала литературный журнал). Несмотря на очевидный факт, что меня преследовало желание писать, несмотря на письма от литературных агентов, которые спрашивали, работаю ли я над романом, я не могла поверить, что это на самом деле мое призвание. Взамен я позволила загнать себя в аспирантуру. Предполагалось, что аспирантура — это очень спокойное место, которое удержит меня на привязи (как младенца), прежде чем я окончательно научусь писать. Сейчас это представляется форменным идиотизмом, но тогда казалось очень осторожным, мудрым и ответственным решением.
Я была такой образцовой девушкой, что мои профессора старались навязать мне свою дружбу. Мне хотелось послать их к такой-то матери, но не хватало мужества; таким образом, я убила там два с половиной года, пока не догадалась, что аспирантура серьезно повлияла на мое образование в худшую сторону.
Брак с Беннетом вырвал меня оттуда, и я последовала за ним в армию. Что я еще бы могла сделать? Не так, чтобы я хотела оставить колледж — просто он отдалял меня от моих родителей и развлечений. Свадьба с Беннетом тоже отдаляла меня от Нью-Йорка, моей матери, моего экс-мужа, моих экс-ухажеров — всех, кто приходил мне на ум. Я хотела свободы. Я хотела убежать. Наша свадьба не была средством для этого. Она начиналась под этой тяжелой ношей.
В Гейдельберге мы обосновались в огромном американском концентрационном лагере, в послевоенной части города (совершенно непохожей на прекрасный старый район вокруг Шлос, который осматривают туристы). Наши соседи были большей частью армейские капитаны и их «домашние». За небольшим исключением, они были на редкость общительные люди, и я часто болтала с ними; их жены всегда приглашали меня — на чашечку кофе. Дети были буйно-приветливы и вежливы. Мужья источали галантность и предлагали помощь, чтобы откопать мою машину из сугроба или отнести наверх тяжелую поклажу. Это все было более чем изумительно. Разговоры между такими, как Беннет, сводились к тому, что жизнь на востоке дешевле, чем в Штатах, и что давно пора разбомбить Вьетконг к черту. Они относились к нам с Беннетом как к пришельцам из Космоса, мы сами это чувствовали.
Через дорогу жили наши соседи-немцы. В 1945 году они ненавидели американцев за участие в войне. Сейчас, в 1966 году, немцы стали пацифистами (по крайней мере, по отношению к другим нациям) и ненавидели американцев за происходящее во Вьетнаме. Если в Сан-Антонио все было чужим, то здесь, в Гейдельберге, было в тысячу раз хуже. Мы жили между двух противников, и в конце концов стали врагами между собой.