Этот немой укор невольно читается и в печальных глазах композитора, и во всем лице его, озаренном скорбной мыслью.
Могучий сломленный гений. Он не выдержал борьбы. Надорвался… Прекрасное, одухотворенное лицо. С каким волшебством выражена в нем сила мысли! Кажется, этот человек в халате с малиновыми отворотами, если бы мы даже не знали, что он композитор, — мыслит, погружен в глубокую думу.
Сеансы окончены. Репин попрощался с Мусорянином, чтобы больше никогда с ним не увидеться…
Портрет был показан на передвижной выставке и произвел огромное впечатление. Стасов писал П. М. Третьякову:
«…Рано утром 18 марта 81. Дорогой — дорогой — дорогой Павел Михайлович, поздравляю Вас с чудной высокой жемчужиной, которую Вы прибавили теперь к Вашей великолепной народной коллекции!!! Портрет Мусоргского кисти Репина — одно из величайших созданий всего русского искусства. Что касается сходства — все друзья, приятели, родственники покойного Мусоргского не перестают дивиться, — просто живой Мусоргский последнего времени! Что же касается художественной стороны дела, то послушайте вот что: вчера с утра я привез портрет на передвижную выставку, и все наши лучшие художники, прибывавшие мало-помалу в течение дня в помещение выставки и заходившие в «комнату художников», в один голос трубили славу Репину! Около 5 часов дня я с панихиды Мусоргского в 3-й раз вчера заехал еще раз туда же, чтобы поторопить выставление портрета (так как рамку некогда делать теперь, то картину просто задрапируют черным сукном или коленкором), и что я нашел? В глубине комнаты я увидел Крамского, сидящего на стуле, спиной к нам, придвинувшегося прямо почти лицом к лицу — к портрету, пожирающего его глазами и словно ищущего отпечатать его у себя в голове. Когда мне удалось поднять его со стула, он обратился ко мне со словом восторга: «Это невероятно, это просто невероятно, — говорил он мне, — что этот Репин нынче делает! Моему удивлению нет пределов. Вот портрет Писемского chef d'oeuvre, какое-то чудесное соединение Веласкеза и Рембрандта, а этот портрет, этот портрет что-то еще новое: кто знает, быть может, что-то еще выше! И все это в каких-нибудь 4 сеанса — просто невообразимо!!!! Какая новость приемов, какое своеобразие, что за письмо и лепка!» Про себя не говорю. Я уже вторую неделю вне себя от восхищения».
Трагична судьба творца радостной музыки, трагична картина. Потрясенный последними днями композитора, Репин рассказал о них правду миру со всей трагической силой, на какую был способен в пору расцвета своего таланта.
По общему признанию, в портрете Мусоргского Репин использовал совершенно новые изобразительные приемы. Он не мог поступить иначе. Великий композитор и большой друг был для него олицетворением нового, дерзновенного в искусстве. Девизом его беспокойной жизни было: «Дерзай! Вперед к новым берегам!»
Для Репина это значило гораздо больше, чем стремление только в музыке опрокинуть каноны и бросить в мир неслыханную никогда прежде гармонию звуков. Для него это был призыв к новаторству в разных областях искусства.
Интересен в этом смысле такой случай. На склоне лет, в 1915 году, Репин слушал Маяковского. Это происходило на даче К. Чуковского в Куоккале. Писатель был очень обеспокоен тем, как старый художник примет новаторские стихи поэта. Репин не только восторженно принял их, но неожиданно для многих поэзию Маяковского сравнил с музыкой Мусоргского.
Если вдуматься, в этом сравнении все было закономерно. Для художника Мусоргский оставался борцом, сметающим на своем пути рутину, ломающим традиции. Поэтому Маяковский в его сердце и нашел место где-то рядом с Мусоргским.
Композитора-новатора нельзя было писать по-старому. Репин отверг традиционный светотеневой способ лепки формы. Ни одной тени! Он лепил красками. Какой при этом плотной получалась голова, с какой чарующей легкостью достигнута безупречность и ощутимость объема.
Вот они, постигнутые в совершенстве законы пластики!
Непостижимое таинство свершилось: вы стоите рядом с холстом, но видите не краски, а одухотворенное лицо человека мыслящего, чувствующего. Репин писал в воспоминаниях о Мусоргском:
«…этот превосходно воспитанный гвардейский офицер, с прекрасными светскими манерами, остроумный собеседник в дамском обществе, неисчерпаемый каламбурист…», «одетый, бывало, с иголочки, шаркун, безукоризненный человек общества, раздушенный, изысканный, брезгливый…»
Но не таким изобразил его Репин, а человеком, презренным обществом, непонятым гением, доведенным непризнанием, большими невзгодами до алкоголизма — болезни, окончательно сгубившей композитора. И художник как бы следовал заветам самого Мусоргского, который так определил еще в 1875 году в своем письме к Стасову задачи искусства:
«жизнь, где бы ни сказалась; правда, как бы ни была солона; смелая искренняя речь к людям á bout portant (в упор), вот моя закваска, вот чего хочу и вот в чем боялся бы промахнуться. Так меня кто-то толкает и таким пребуду».
До старости Репин лелеял мечту написать картину, которая бы выразила искристое, радостное существо музыки любимого композитора. Он назвал это большое полотно «Гопак» и посвятил его Мусоргскому.
Долго оно не давалось ему, так и осталось незаконченным. Старый художник поставил перед собой почти непосильную задачу. Он хотел изобразить пляшущих людей, да так, чтобы все они были видны в вихре пляса, самого бравурного, безудержного, самого отчаянного. Уже перед смертью Репин сокрушался, что ему так и не удастся довести до конца свой замысел. И можно сказать, что он сошел в могилу, помня о великом прокладывателе новых дорог в русской музыке — Модесте Петровиче Мусоргском.
ДВА БОГАТЫРЯ
Дружили два больших художника — Репин и Суриков. Репин был старше на четыре года, он раньше кончил Академию и уже жил в Париже, когда произошел неслыханный скандал — талантливого питомца Академии В. И. Сурикова лишили золотой медали и пенсионерства. Чистяков писал об этом с негодованием художнику Поленову:
«У нас допотопные болванотропы провалили самого лучшего ученика во всей Академии Сурикова. За то, что мозоли не успел написать в картине. Не могу говорить, родной мой, об этих людях, голова сейчас заболит, и чувствуется запах падали кругом. Как тяжело быть между ними».
Суриков гордо отказался от денежной подачки, которую хотели было всучить ему потом, одумавшись, на заграничное путешествие.
Особенно подружились художники в Москве. Дружить — это значит радоваться удаче друга, печалиться провалу, стремиться предупредить ошибку. Дружить — это быть рядом, когда другу плохо, отдать ему свой мозг, сердце, душу, чтобы лучше получилась его картина. Дружить — это искренне, без кривляния и лицемерия сказать другу правду о его работе, не щадя, не прячась за жалость.
Такой была дружба Репина и Сурикова.
Увлекаясь стариной, друзья бродили по Москве, стараясь представить себе, какой она была два века назад. Вместе «ловили» интересные типы, подходящие для картин. Сурикову нужно было много персонажей, и они с Репиным вылавливали их в толпе. Как вспоминал Репин в письме к Чуковскому:
«Ну и посчастливливалось не раз. Москва богата этим товаром. Кузьма, например… Суриков его обожал и много, много раз писал с него. (Это самая видная фигура в «Казни стрельцов»)».
Черта общая у друзей — оба способны были влюбляться в человека, служившего им моделью для картины.
Кстати, и это очень важно, оба они, оставаясь верными истории, пронизывали свои сюжеты идеями современности. Деспотизм всегда был деспотизмом. Случилось так, что картина «Утро стрелецкой казни» была экспонирована весной 1881 года, и рецензии о ней появились 1 марта. Репин писал Сурикову:
«…Да все порядочные люди тронуты картиной. Писано было в «Новом времени» 1 марта, в «Порядке» 1 марта… Ну, а потом случилось событие, после которого уже не до картин пока…»