Защемив палец, невеста испугалась и писнула на подушку под собою; запятнанной, та стала еще красивее.
Она позвала пильщика, и тот разрезал кольцо надвое или развязал металлический узел и потребовал с девушки в качестве платы, чтобы та оседлала подлокотник кожаный кресла — она так и сделала. Он слизнул оставшийся там после нее клей и, не сказав ни слова, покинул комнату, унося во рту соль и сахар, как никогда желчный и как всегда согбенный, таким его знали все, кто был с ним знаком.
Пальчик был ранен, кольцо разрезано.
Она принялась играть с парчой, прослеживала серые нити и жемчужные дорожки, цепляла ногтем яркий шелк, поднимала его, засовывала в красный от наплыва чувств рот.
Жеструа видел в овальное оконце, как она в поисках своего щеночка приподнимает подушку, она больше не слышала, как он скулит, видел окровавленный, согнутый пальчик, два кусочка железа в коробке, развернутый темный ковер с россыпью звездной кристаллов, зелень малахита, распростертую между тяжеловесными ножками столов и слоноподобных ванн, с белыми цветами по периметру и кроликами повсюду, черными, белыми: где мое дитятко? плакала юная дама, облизывая средний палец, и слезы не то чтоб стекали, просто лились у нее из глаз.
В густой траве — белые цветы, на которые улегся Жеструа, чтобы дождаться конца ночи, дня. От первого удара колокола он вздрогнул и повернулся во сне, царапнул камень стены, лягнулся. От второго свалился с пристенка, устланного травой и цветами.
Деревянной колотушкой били в подвешенный над бездной огромный колокол. Так дракон не мог заснуть и собраться с силами, и хвост его оставался вялым, не мог убить даже мошку. Как только его охватывал сон, жуткий грохот колокола напоминал ему, что он валяется на дне пропасти и низвергшие его сюда сменяют друг друга на поверхности, чтобы его измотать. Через отдушину в пещере, на дне которой он скорчился, ему видны были когда голые, когда чуть прикрытые ноги детишек, те бегали и присаживались, играя в шары, на корточки, поплевывая на каменный шар, прежде чем его запустить, целуя свою милку. И это зрелище все еще придавало ему какую-то энергию, побуждало готовить план бегства. То и дело стеклянный шар, скатившись по склону к отдушине, падал к нему в тюрьму и застывал в покрывавшей землю грязи. Перед тем как расколоть, он долго его созерцал, опершись тяжелой головой о стену.
Что до ребенка, он его не крал. Он хотел бы его забрать, если бы мог, то не колеблясь так и поступил, унес бы в горы, напоил ледяной водой, обрюхатил бы, ибо младенцы, что выходят из детской утробы, сильны и красивы, белы до прозрачности, один глаз у них золотистый, другой голубой. Он просто не смог его поймать, его сцапал кто-то другой, какое-то другое животное — куда быстрее и привычнее ребенку.
И Жеструа увидел в сердце ребенка песью голову.
Он увидел, как взмыла в воздух большая коробка и дно ее, когда она была уже высоко, отпало. Выпали яйца, разбились о камни стен и прибрежья, расточая свои цвета, пламенеющие нити, порошки, которые можно поймать на язык, крохотные перышки, красные листья, каждое из них несло пламя, кристаллы, что падали с посвистом. И никто не приглядывал за детьми, когда те играли с дикими зверьми и бледными лучниками при стрелах и мече. Если вздумаешь меня лапать, у тебя на руках вырастут волосы, на пальцах и на заднице, на ступнях и под мышками, в носу, на спине, и твои ноги не будут такими гладкими, тебе уже не будет так приятно их лизать и расписывать, ты больше не сможешь скручивать на бедре листья чая и мяты, тебя не будут так любить, ибо ты станешь уже не так нежен. А если побреешься, волоски отрастут жестче и колючее прежнего. Твои зубы утратят былую белизну, ибо ты начнешь курить, а язык станет длиннее, но уже не таким мясистым и даже шершавым. Колени квадратными, не такими острыми, не такими гладкими, пальцы на ногах узловатыми, загривок красным, щеки впалыми, так ты насосешься и напьешься. У кого из нас ярче блестят ногти? У меня, ибо я только что покрыл их лаком. Твои волосы утратят свою шелковистость. Тщетно будешь ты стараться свести бороду и усы. Растянется твоя крайняя плоть. Я еще позволю тебе пить из моей кружки, но всякий раз буду вытирать за тобой ее краешек, остерегаясь нечистоты твоей чуть желчной слюны, и мне разонравится запах твоих внутренностей, где будет тухнуть мясо.
Теперь ты даришь мне жемчужины своей слюны и пузырьки своих газов. Но если дотронешься до меня, если отправишься со мною в постель, то вскоре окровенишь свои штанишки. И все же трогай меня.
Теперь ты смеешься, танцуешь со мной, ходишь со мной в бассейн и под душ. Но если дотронешься до меня, то не посмеешь больше показаться.
Ребенок бежал. Волк увидел его раньше, чем он волка, увидел, как он бежит, то и дело дергая себя за уши, одолеваемый сном. Он не в силах был раскрыть рта и повалился на листья, пополз к дому, из трубы которого поднимался пропахший картофельными оладьями дым, волк за ним по пятам. И его ухватил.
И пес вернулся к своей блевотине, вновь заглотил то, что выскользнуло меж губ, ибо не хотел оставлять на листьях кусочки своего юного и нежного друга, которого сожрал слишком быстро и как-то бездумно. Снова поел с аппетитом, с тем же удовольствием. Жеструа не хотел видеть ни голову меж двух костей, ни отхваченные в щиколотке синие ступни. Пес вернулся к ребенку, снова его поглотил, помочился на ясень, на который пало больше всего звезд и пороха, почти вся листва обгорела.
Сначала он проглотил глаза и через дыры поднаторел сосать мозг, и чем больше его извлекал, тем больше его там оставалось, голубого, белого, сплошь в спиралях, лентах и завитках.
Пальцем с намотанной лентой он погнушался. Жеструа сберег несколько клочков ребенка и положил их к себе в могилу.
Кроме Жеструа, никто не видел, как к детской площадке крадется лев. Жеструа разглядывал лежащего на тенте зверя; лев испугался и, устыдившись своего страха, спрыгнул с насеста на Жеструа, снес ему добрую половину головы, ту, которую никому из нас видеть не доводилось, цветущее, золоченое ухо с проколотой мочкой, прозрачный висок, шишковатый затылок, рыжие волосы, чьи колтуны не распутать.
Змея переносит его сердце, несет в хвосте, хвостом держит, хранит у себя под кожей, ни за что не отдаст, не даст никому, даже своей матери; в животе она его сокрыла, и тело ее раздалось. Змея переносит его глаза, глаза херувима. Отсосала его слюну, пролила кровь в крохотную сферу, которую, прежде чем исчезнуть, схоронила под камнем. Слышно, как она пресмыкается по гравию. Вот она под буксом, беззвучно струится, под люцерной, под тутовником и, подняв голову, под камышом, на ее чешую налипли листики и перышки. Когда она в движении, ее тело способно выдержать вес огромного валуна, и ей случается переносить его на большие расстояния; это валун, на котором она родилась и с которым никогда не разлучится. Вот она спускается на дно оврага, а вот взбирается по склону холма. Сокрытое ею никто не увидит.
Длинной рогатиной ее подцепил смердюк, приподнял и вырвал ребеночье сердце. Сама же змея сумела вывернуться и исчезла под землею.
У ловца смердело из носа. Все спасались от него бегством; давным-давно некого любить, в лесу темно как в доме. Он положил сердце в шляпу и сохранил его до конца.
После работы на полях испачканную ткань было не отмыть, кроме как в огне, тот выводил все пятна, щадил краски, затуманивал синее, возвращая ему смутность и непроницаемость, чернил черное, его углублял, наделял сажистостью, разогревал поблекшее красное. Земледельцы мылись голыми, растирали себя песком мелкого помола, затекавшим под волоски, и вновь облачались в незапятнанные рубахи, пронизанные насквозь водой и ветром, что проходили между тесными петлями ткани, с отпотевшими стеклянными пуговицами, с вставными рыбами и птицами, цаплей на солнце, лососями, скачущими среди голышей через ветви ив, стягивая рубахи на шее шнурком или лентой.