~~~
Спой же мне песенку, которую пела юная китаянка, а для этого заберись на спину льва, он слушается тебя и понимает. Потом поговори по-английски, что губами, что языком. Потом обними ствол тополя, поцелуй каждый лист, что канет на землю.
~~~
Тысячекожка: имя суженой сопровождать меня не желало. Тысячекожка с растрепанными волосами плакала от ярости и печали, и слезы стекали в ямку ее пупка, заливали ушную раковину и повисали на волосках на животе, среди которых билось ее сердце. Она не хотела следовать за мной, потому что знала меня как саму себя, как будто я дышал воздухом ее выделки, как будто был ее братом, отпрыском ее костей, стылых и порченых.
Тысячекожку оцарапал кот, и на царапины на ее ключицах так и норовили усесться мухи, синие мясные мухи и цветы вишни, ибо кругом стояла весна.
~~~
На животе моя матушка больше не спит. Ведь когда спишь на животе, плохо дышится и ничего не чувствуешь, не сможешь учуять запах дыма или газа. Можно умереть от удушья или удара ножом, не расслышав ни шагов своего врага, ни подозрительного свиста. Но моя матушка слишком отважна и не даст погубить себя подобным образом, вот почему она окончательно перешла на сон на спине, никак не влияющий на чувства. Всю ночь напролет она слушает, как едут по шоссе грузовики, рычат коты, воют псы, сосут росу ежи, пролетают в вышине самолеты, как на первом этаже сын передвигает мебель, оттачивая твердейшую древесину, как падают предметы, как разговаривает во сне и дергает ногами, будто хочет сбежать, мой отец. Ночь не бывает безмолвной.
На животе она больше не спит, ведь когда спишь на животе, спишь на носу и на легких, давишь на землю и тратишь о земную кору колени и лоб, уязвимейшие свои ребра, локти и плечи. Не хочет больше спать там, где спали другие, там, где спали другие женщины, не желает ни вкладывать груди в оставленную другими сосцами выемку, ни внедрять колени в логово чужих колен, ни спать на чьей-то тени, на отметинах, нет, больше не хочет, она же не животное, которое понукают на уже замаранную подстилку и заставляют пить воду из общей колонки, она-то, которая бледнеет и блюет, стоит ей обнаружить в бутылке лимонада или молока плевок своих детей. Никто не заставит ее проглотить жабью икру или яйцо черепахи. Она приглядывает за супом, кастрюлю с которым ставит в стенной шкаф; стоит ей только засомневаться, не подозрителен ли он на вкус, как суп отправляется в помойку. Когда она печет пироги, никому не дозволяется заходить на кухню, нельзя топать, хлопать дверьми, кричать, дабы тесто не опало и в печь не проникло ни пылинки. Она боится пыли с полей, копоти, пыли из шкафов, но более всего пыли из постелей, которые вытряхивают за окно и в которых копится уйма отходов и отбросов. Из некоторых, случается, выпадают чешуйки вроде устричных раковин, а еще всевозможные шипы, как будто в этих постелях, продравшись пред тем сквозь кусты, почивали козы. В ящиках и у подножия стен наравне с этим постельным помолом копится меловой порошок. Он куда легче, бесшумно натекает в чайники и пятнает темную одежду.
~~~
В компании пьяного парня стоило немалых трудов приготовиться и найти выход. И когда бывший на нашем попечении ребенок расплакался, я подумал, что он проглотил здоровенный шарик, с которым играл, и захотел вызвать у него рвоту, чтобы он все выблевал, но он увернулся, нырнул в тоннель из сложенных штабелями стульев, расставил пошире руки и ноги, так что его было оттуда не извлечь. Он кашлял все истошнее и истошнее. Я видел, что он умирает, и вместе с пьяным парнем принялся разбирать нагромождение стульев. Но пьянчужка был тверд как дерево и творил все, что взбредет ему в голову, только мешая. Когда мы наконец до него, казалось бы, добрались, ребенок забился еще глубже, не переставая кашлять. Я подумал, что его укусила змея или, схватив за загривок, пьяный парень пережал ему артерию и что перебои в кровоснабжении начали разрушать головной мозг. Тогда-то, от ярости и досады, я в первый раз огрел пьянчужку ферулой. А он бросил на меня первый растерянный, затравленный взгляд. Чтобы успокоить ребенка, я показал ему фотографию чайки: без тени удивления в глазах он продолжал плакать, словно навсегда. Он раздавил своим синим кожаным башмачком громадного скарабея, высохшего и пустотелого, которого я ему подкинул. Отбросил пинком ноги заводную мышку, которая к нему направлялась. Отверг апельсины. Он плевал на все мои подношения. Тогда, чтобы успокоить ребенка, я дал ему зебру, зебрёнка, чей внешний вид, взбрыкивания, пируэты на плитках пола его ошеломили, прервав на краткий миг слезы. Он уже готов был покинуть свое укрытие, когда зебрёнок, проделавший, несомненно, длинный путь на поезде, мучимый жаждой, унижаемый и измученный контролерами и таможенниками, принялся вдруг выблевывать все более и более темную, тягучую жидкость; тут же у него из ушей пошла кровь, немедленно застывая в красивой желтоватой шерстке. И с этого момента у ребенка начались корчи. Я был убежден, что у него что-то застряло в горле, он раз за разом засовывал в рот пальцы, словно стараясь что-то извлечь, но подцепить ничего не удавалось, и он в изобилии выуживал к губам слюну, вполне, мне показалось, чистую. Не рыбья ли то кость, той рыбы, что он ел за обедом и из которой пьянчуга забыл вынуть кости? Ребенок ни за что на свете не позволил бы мне заглянуть себе в горло. Второй удар ферулой с новой силой обрушился на фаланги правой руки, и та немедленно исчезла, изгнанная со света. Я видел, что ребенок умирает. И набросился на своего компаньона, который обмяк и обрюзг, ударил его не только ферулой, но и заостренным концом кочерги, острым краем мраморной подставки, бутылкой, стулом, пока он не упал на колени, пока не зарыдал. И каждый нанесенный ему удар доставлял мне безмерные муки, неистово колыхалась моя макушка.
~~~
На нас смотрит какой-то ребенок. Главное не сглатывай слюну. Спокойно положи предмет, который прячешь у себя за спиной, этот шприц с пламенеющей иглой. Главное не сглатывай слюну: он насторожится. Отодвинемся друг от друга, не поворачиваясь спиной. Возьми из кипы книгу, какую попало, а мне, чтобы занять руки, передай ферулу. Того, что сделано, не вернешь, но не будем заходить дальше. Попробуем заговорить, видишь цветок на том дереве, нет, не на рябине, а на робинии, подойди к окну, тебе будет лучше видно дерево, ветви и цветок, хотя это вовсе не цветок, а горлица. Главное не плачь: он насторожится. А теперь попробуем, не прекращая разговаривать, исчезнуть, подойдем к двери, выйдем в сад. Прикрой платком вену у себя на шее, она бьется и содрогается. Через кусты смородины на нас смотрит какой-то ребенок. Подними на плече бретельку, дыши глубже, набрось на клетку полу своего платья. Не надо, чтобы он знал, какого рода тварь мы заточили и пытаемся урезонить. Следи, чтобы не показался ни глаз, ни хвост. Ты дала достаточную дозу наркотика? Положила на язык бальзам, чтобы он не верещал и не рыгал, пока за нами следит ребенок? Пойдем к умывальнику или к лачуге и поставим пакет наш в самую темную комнату, на двери которой висит замок. На нас во все глаза смотрит какой-то ребенок; он застал нас врасплох и пытается уловить на наших лицах малейшие подозрительные следы; он обнюхивает наши ладони и волосы, в них часто скапливаются запахи.
Отодвинься, забери руку, ногу сними с моей. Главное не сглатывай слюну: он насторожится, он обо всем догадается, все поймет. Возьми книгу, делай что взбредет в голову, подними бретельки, опусти подол платья, застрявший у тебя в трусиках, спрячь бьющуюся вену, дыши глубже.
~~~
То не крики дельфина или попавшего в ловушку из колючей проволоки кота, не стенания слона, которого только что загнал в стойло его первый хозяин, не крики чаек в столбах горячего воздуха. Это вопит от бешенства человечий детеныш. Ему не угодил тот, кто его возит, или на его череп обрушилось немыслимое давление; сталкиваются огромные массы; раздается хруст; и он уже ни то ни се; у него есть только ноги, чтобы защищаться и оттолкнуть противника, а тот как гора, а тот и есть отбрасывающая на него тень гора; и в этой тени он мало-помалу умирает, он бледнеет, иссыхает, от кожи отшелушиваются крупные чешуйки и стынут, расходясь от мозга костей, его кости, ибо хлад добрался до его интимных тканей через трещину в черепной коробке и через крохотные пробоины в пятке, причиненные дыханием его противника, сей движущейся теневой горы, которая, приклеившись губами к каждой пятке, дышала, дышала нежно, неспешно, но с силой, дабы использовать самую нежную, непосредственно сообщающуюся с интимной тканью часть костей, дабы пропитать их влагой своего дыхания, дабы сделать их проницаемыми. Противник, эта шевелящаяся гора, проворно принялся ослаблять его тело. Потом прошелся покрытыми соленым выпотом пальцами заживо по плоти, повсюду, где она красна, ала или карминна, по малейшим ожогам. И вот уже недостает солнца, чтобы подкрепить и поправить, солнца и пыли, которую оно несет в своих лучах, пыли-панацеи, костяного порошка, муки плоти. Противник все предусмотрел. Он обрел такой размах, что исчезло небо, а пыль стала наждаком и вызывает неумолимый кашель, который переворачивает вверх дном кристаллы крови и цепляет друг за другом вереницу пуков. Ибо взбешенный детеныш без конца пукает и с каждым пуком испражняется. Противник отобрал у него всех его птичек, зайчиков и лошадок. Трава стала серой и стылой, как шерсть шелудивого пса.