~~~
Когда я болен, могу по-прежнему смотреть на мир и его слушать. Вижу и слышу муху, которая отыскала на дне ночного стакана сахар и, испивая, мало-помалу его вбирает. Вижу, как на меловом потолке проступают капли воды. Я мог бы смотреть на дождь весь день, с утра до вечера, и на вспышки солнца, на возникающие там, где расходятся облака, внезапные полосы солнечного света. Но не хочу, я не хочу ничего делать. Если бы я обладал от природы отверстием, через которое мог бы добраться до своей печени, мне было бы приятно к ней прикоснуться, приласкать ее волокна. Если бы существовал естественный доступ к моему сердцу, мне было бы приятно пощекотать его пальцем, регулярно, машинально, при малейшей встряске, пробуждаясь, отходя ко сну, забредая в море. Если бы существовал выход, достаточно широкое отверстие, чтобы пропустить мой средний палец, проделанное желательно сзади головы и прикрытое кожаной каймой и тонкими волосами, мне было бы приятно ласкать, щекотать, царапать белую, жирную, нежную плоть и, при случае, чтобы ее лизала моя любовница. Эти отверстия, конечно же, стремились бы снова сомкнуться, забитые всякими нечистотами, жиром из пор, отмершими чешуйками кожи, засохшей кровью, клочками шерсти, лепестками, морской солью, мельчайшей рыбьей чешуей и песком, серым, черным, желтым и белым. И, спустя несколько дней небрежения, было бы приятно вернуться к своим органам, тщательно прочистив перед тем подходные пути. Когда я болен, все слышу. Слышу, даже когда горячка сжигает мне легкие и кишки, как пришедшие по орехи воры трясут ветви дерева. Слышу стук пяток по мостовой, почти оголенных костей, которыми стучат по камню, совершенно не боясь их сломать. Истовее всего стучат по брусчатке своими восхитительными округлыми пяточками самые малые дети. И ничуть не боятся броситься на колени, словно намереваясь разнести вдребезги коленные чашечки, дабы добыть из них все шарики. Переломайте себе ноги, и обрящете песок; сломайте колени — свинец; локти — масло; голову — воздух или ртуть. К своей больной голове я прикладываю стальную болванку, желательно с холодной водой.
~~~
Словно гриб стану я вскоре, словно гриб, искореженный рылом, если продолжу жить как попало, продолжу подставляться ветру, ибо ветер мало-помалу обезображивает мое лицо до неузнаваемости. Он внедряется через нос и внезапно надувает пазухи, так что они взрываются. Если продолжу пережевывать свои отмершие кожи, если буду спать на животе, пластуясь лицом по земле. Если продолжу ложиться на камне, ибо камень, особенно гранит, вобрал в себя запас ледяной сырости, что наделена способностью непосредственно сообщаться костям и мозгу костей. Если продолжу дышать. Если продолжу есть землю, самую что ни на есть соленую глину, им я и стану, давным-давно прогнившим, пустотелым пнем, полным древесной трухи и изъеденным насекомыми.
~~~
И как же прошло путешествие с синим человеком? Ибо надо мной непременно склонялся какой-то синий человек. В его компании я перебирался из одной гостиницы в другую, разгружая всякий раз нашу кладь, словно не собираясь отсюда уже никуда уходить. И странную же, словно сбившись с пути, дорогу мы выбрали. Помню, на каждом шагу мы поедали огромное количество окорока, сыро- или варено-копченого, поедали в количествах, в которых с тех пор я его никогда не едал. Можно сказать, что за тот период жизни я переварил тонну этого чудовищно соленого мяса. Именно тогда и родилась моя ненасытная жажда. Лишь одной другой пище оказывал я такую же честь: банану. Банан-матушка, нежный и мясистый, без волокон, которые застревали бы между зубов, я ел его, разглядывая альбомы, нарезанным на кружки поверх толстых ломтей масла и тонюсеньких лепестков белого хлеба.
В гостинице щек — лесной окорок, кожа на нем нежна и жирна, с колкой щетинкой, вроде бровей, которые ласкаешь пальцем, или уязвимой кожи запястий. В гостинице сажи и нагара, в Испании, по дороге из Мексики — форель, которую мы ели, предваряя и запивая сидром, океан, населенный китами, заполнял наши уши. В гостинице кладезя в кувшине — зеленые помидоры и белые дыни, словно мы хотели высосать из земли последние капли влаги. Требуха в Овьедо. А потом мы спали в комнате без окон, где все занимало собой пищеварение, и еще хрип в бронхах все более и более синего человека, чьи ногти серебрились.
В первый раз, когда он задохнулся, на морском курорте к северу от Вера-Крус, синему человеку достало времени на то, чтобы вспомнить, где он находится, вспомнить даже точное положение верха и низа по отношению к линии горизонта, каковая казалась ему одновременно и жирной, и размытой, и подвижной, волнистой как борозда. В первый раз он заметил, что воздух состоит из тысяч и тысяч частичек пыли и что эта пыль поднимается с земли: от домов, дорог, животных, людей. Поднимал пыль шелудивый пес. Поднимали пыль листья деревьев и кустов. Роняли в полете пыль стрижи. Барабанящие по кирпичным стенам дожди поднимали пыль, и та вздымалась вверх в виде туманов. Ветер гнал и перегонял пыль. Надо было запереться и замереть в неподвижности, не трогать ничего материального, улечься на голый, как можно более голый камень.
Под стеклами очков глаза человека казались совсем крохотными, сплошь затянутыми влагой.
~~~
Ехать в Мексику вместе с матушкой невозможно. Прежде всего, она боится жары, а если ей сказать, что в горах воздух заметно свежее, она ответит, что горы ужасны и опасны. Она поинтересуется, зачем ехать так далеко, когда и здесь хорошо. Когда холодно, разжигаешь огонь в печке. В жару располагаешься в тени, на свежем воздухе, вечером усаживаешься под березой, надышавшись розами, так что лепестки чуть ли не забивают ноздри. И к тому же, как ни крути, надо пересечь океан. Этого она боится больше всего: вода, морские впадины, темная соленая бездна, осьминоги и акулы, и к тому же нескончаемый гвалт, клокотание, зловонное дыхание кашалотов, их плевки на поверхность. К тому же, если ей и удастся притупить свой страх, она никогда не сможет оставить дом, и давным-давно сожжен последний чемодан.
~~~
Пугающие мою матушку слова исходят из уст, подобных ее собственным, и далеко не всегда произносятся. Когда они остаются немыми, их можно прочесть на некоторых камнях, на сланце, на песчанике, мраморе или граните. На дереве они выведены огнем. На бумаге складываются из таких крохотных буковок, что без лупы их не разобрать, даже если ты наделен острым зрением. Иногда они появляются на снегу, мимолетней некуда, и даже на воде. Худшие, самые тягостные, самые ранящие были набросаны жирным пальцем на запотевшем оконном стекле, и когда окно отпотело, их все еще можно прочесть. Некоторые напоминают омерзительных насекомых, что водятся под веками на хрусталике и, желтые как сера, начинают, подмигивая, дергаться.
Перед ней нет нужды вещать о драконах; она их видывала нарисованными прямо на небе. Она знает, что всякий раз, когда сгущаются сумерки, из своего омерзительного логова вылезает людоед. Ей знакомы грохот бомб и свист пуль. Знакомо неброское зрелище револьверного жерла. Шерсть дохлой мыши в горшке с медом заставляет ее бледнеть и блевать. Капок. Проказа. Всаженный меж шейными позвонками топор. Мексика. Тетанус. Полиомиелит. Океанское дно, вулканы и цунами. Вкус сырой земли. Мир с его горами, воздухом, высотой, просторными бухтами и головокружительными склонами. Отрубленные головы, которые держит за волосы подросток-кхмер, насаженные вскоре на бамбуковые палки или сброшенные в яму сталкивающихся голов. Гроза, пусть и такая бодрящая. Баобабы, мамонты. Их произносят мужчины и женщины. Их пишут. Я произношу их утром, вечером, в полдень, на ходу и у себя в постели. Мертворожденный, недоносок, монгол… пожар, взрыв… На ходу и у себя в постели, утром, вечером и среди бела дня, губами, языком и пальцами. И я их вижу, их слышу, чувствую, подчас трогаю, и пальцы мои не чувствуют ожога.