~~~
А над спиной расположилась голова, и на нее, бывает, плюют.
~~~
Я отпустил отца бродить по полям, раз уж ему этого захотелось. Он искал свой лес, березовый и тополевый, совсем-совсем светлую, поскольку солнцу легко просочиться меж крохотных листиков, делянку, с желтыми, словно из золота, бугорками кротовин и блескучими следами слизняков, жестяную хибарку с распахнутой настежь дверью, со струящейся неподалеку прямо по траве водой, с дощатым настилом, чтобы пробраться через садик, с колодцем, прикрытым крышкой из обожженной глины. Я отпустил отца бродить по его местам, чтобы он отчасти восстановил душевный покой, подбирая среди опавших самшитовых листьев лесные орехи, чтобы он собирал чернику в картонный чемоданчик, почерневший от предыдущих сборов, чтобы положил свою тяжелую голову на три или четыре слоя серого сланца, древних ракушек и папоротника, чтобы подставил щеку прикосновению чернозема, чтобы всматривался в небо сквозь решетку прожилок рассыпавшихся в прах листьев, чтобы он был спокоен, чтобы оставался в своем любимом лесу как ребенок у себя в логове, повторяя ему, что работа окончена, что делать больше нечего; его, удрученного, безропотного, как перед долгим покаянием. Стоило ему, однако, исчезнуть, как я почувствовал, что он в опасности, и отправился по его следам. В одном месте он собрался было присесть, но, из-за сырости земли, побоялся запачкать брюки. Начиная с одной из рябин принялся то и дело метить стволы, царапая кору ногтем большого пальца. Обогнул липу, стараясь не заступить в ее тень. Помочился на засохшие папоротники, как не прочь был поступить и я: орошаемые, они издают нежнейшее пришепетывание, шум готовой закипеть и выплеснуться через край воды. Споткнулся о невидимый корень. Сорвал паутину. Наступил на яйца. Заблудился в бузине, заслушался, как кукует кукушка. Оставил свой чемоданчик у основания граба. Ни дуновения ветра, и я раздавил ногой высохший дождевик.
Если я должен умереть, оставьте мне рубаху и, главное, не обувайте меня. С ногами, которые я предуготавливал всю свою жизнь, за которыми я ухаживал, которые берег от гноя и мороза, с ними я на сырой земле как дома.
~~~
Я увидел, как в руках у отца копошится пара хитинистых тварей. Та, что подлиннее, не менее восемнадцати сантиметров, медленно потягивалась между его крепкими пальцами. Куда живее вела себя та, что поменьше. Внешне они походили на змей, а двигались как сколопендры: в Испании их называют стоножками. Они были холодными и жутко озлобленными, изворотливыми. Опаснейшим их оружием были отнюдь не, как можно было бы предположить, щипцы на хвосте, ими они пользуются лишь для того, чтобы цепляться и опираться. Остерегаться надо было оснащенной крохотными жвалами головы. У отца на руке эти твари сражались с огромной ночной бабочкой, которая, похоже, с самого начала проиграла и смирилась, крутясь вокруг себя, с приспущенными крыльями, оставляя за собой на коже отца просыпь бархатистой пыльцы. То была мексиканская пяденица. Ее пропитала, ее распирала ночь. Многоножки пытались добраться до головы мексиканки, но, всякий раз как возникала такая угроза, вмешивался отец, подставляя под укусы то большой, то указательный палец, и те напитывались ядом. Порой казалось, что он на ее стороне, порой на их. Порой, что он погружается в сон и ему все равно. Наконец он сжал руку в кулак, и я так и не узнал, что стало с мексиканкой.
~~~
Меня доставили сюда, пока я спал, на колымаге. Во сне я думал, что держу путь в Мексику, и потому мирился с тряской, шумом, толчками, которые сотрясали мне грудь и живот, с чудовищным давлением в ушах. Я просил чистой воды, мне давали вино. Не в наказание ли за то, что я слишком много пил? Я слышал, как кто-то сказал и потом повторял раз за разом: удивлюсь, если он выживет, и другие не менее жестокие слова, вроде: он тверд как камень, он мягок как мыло, там, где он пребывает, до него уже не добраться; тогда как до меня доносились до жути сладостные запахи глицинии и сена, но ни намека на плеск воды, ни капли свежести. Я подстерегал момент, когда достаточно будет переступить порог, чтобы скользнуть в море, но его не предвещали никакие знаки. Мы все катили и катили по неровной земле, а я грезил, что завис вне времени под парусом «Лазера" [9], накоротке сообщаюсь с ветром, коему подойдет любое, какое ни дай, имя. Чтобы успокоиться, я стал усиленно представлять себе, что нахожусь в недрах своей походной обувки, скорчившись в три погибели, в бараний рог свернув спину там, где ютиться большому пальцу, и более не ощущал ни тряски, ни толчков; самым простым, самым восхитительным образом у меня потекли слезы, ибо пришла пора озаботиться другою обувкой, в которой бы мне тоже, в то же самое время, хотелось находиться, но я не преуспел такое себе представить. Чтобы приободриться, заставил себя поверить, что нахожусь уже в открытом море, что колымага въехала на корабль и что корабль являет собою колоссальное металлическое устройство, во многом сродственное земной тяжеловесности, которое не по зубам ни ветру, ни морской качке, а своим объемом и материалом, из коего сделано, образует как бы кусок оторвавшейся суши. Но это не слишком меня приободрило. Тут-то я и услышал крик птицы, и мне показалось, что крик этот может означать только одно: близость моря. Но то была всего-навсего ломкая воробьиная попевка, певческая дрожь, по которой я понял, что мы остановились в саду в каком-то большом городе, и до меня вдруг донесся его шум и гам. Моя подогнутая под тело левая нога совсем омертвела. Я хотел было попросить, чтоб меня от нее избавили, но брошенные мною слова выходили как-то вразброд, раскромсанными, точь-в-точь неудачный плевок. Их вытерли слишком шершавым, на мой вкус, полотенцем. Не для того ли, чтобы наказать меня за былую болтливость? Я ощущал свежий воздух. Вокруг падали какие-то частички; один из снарядов упал на ладонь, что-то легкое, вытянутое, деревянный кусочек длиной в полтора сантиметра. Я сжал его в кулаке, дожидаясь света. Меня взяли в дом, уложили в постель. Утром я обнаружил у себя на ладони сосновое семечко на пятнышке смолы. Мои легкие, которые я подготовил к высокогорью, едва не взорвались. Сад оказался сосновым бором. Мне обещали, что я быстро поправлюсь.
~~~
Сосновые семена едят примерно так же, как буковые орешки. Устает рука, растет гора скорлупок, а во рту шаром покати. Берут гальку, булыжник в полкило весом, рушат с их помощью скорлупу семян, положив их на одну из трех ведущих в дом ступенек. Один и тот же жест длится и длится с полудня, а иногда и с самого утра вплоть до вечера. Легкий назойливый звук, пусть к нему все и привыкли, будит спящих, ничего не попишешь. Ибо в парке растут сосны, которые определенную часть года приносят семена, и, после того как плоды созреют, кто захочет, найдет семена эти на протяжении всего года: достанет нагнуться. Ощущаешь этот шум посреди сновидения, и он мало-помалу извлекает нас из ночи. Что тут поделаешь? Кто лежал, тот садится на постели. Кто спал сидя, либо остается сидеть, либо встает и делает несколько шагов по плиткам пола, их прохладное прикосновение будит с ног и до самой головы. Выходит на улицу, идет; широки аллеи, засыпанные гравием или заросшие мхом. По гравийным аллеям приятно шаркать ногами или отчаянно вышагивать, разбрасывая налево и направо мелкие камушки. Проходящие по этим аллеям пришептывают. На мшистых царит тишина. Там крадутся на цыпочках, дабы полнее ощутить податливость почвы. Те, что шагают по гравийным аллеям, носят огромные башмаки или резиновые сапоги. Те, что утаптывают мох, обуты в домашние шлепанцы. Гравий предпочитают рохли, нервные — мох. Шагают, покуда не уткнутся в решетку; убедившись, что она накрепко заперта, отправляются к следующей, запертой еще крепче, прочной, железной. Хватает тех, что трясут стебли бамбука; в его листве давно не сыщешь птах. Упрямо взыскуют кактусов, отлично зная, что никто их здесь никогда не находил. Предпочитают лущить сосновые семена. Время здесь как воздух, как проходит, не видно. И у всего капля привкуса воды. Как ни вспомнить об отце. Ведь у тебя такие же, как у него, глаза. Вздувшиеся вены. Нос. Адамово яблоко. Хвори. Сердце. Член, печень, язык. Торчащие из ноздрей волоски.