Вот она, проза.
Прельщенный, дурак превращается в попугая, в юную вдову, и летит на осмотр.
~~~
Я помню обо всем. Не пропало ни слова, ни жеста. Поначалу я шагал против ветра, потом ветер меня таки отбросил. У меня была очаровательная мать, и она ограждала меня от всякого непотребства. Убаюкивала в масле. Золотистыми орешками масла латала прорухи. Сохранила от распада. Я так и не зачах. Я высунул на улицу нос, сначала голову, потом нос, и свежий воздух не сгубил меня. Я присмотрелся к своим сестрам по роду людскому, у них были лица, на которые я всегда уповал, и мохнатки, о которых я грезил. Мне не хватало нежности, как не хватает ее всем и при любых обстоятельствах. Я должен был всего беречься. Я научился лгать. Прикинулся мертвым. Притворился, будто я — всего-навсего живой труп, без грусти расставшийся с тем, что меня составляло, расставшийся со своими шкурами, со своими волосами, зубами, ногтями, с матерью, с отцом, со своими братьями и сестрами, громоздя под собою дни за днями.
~~~
Я помню обо всем. Я бегал по крышам, перелезал через стены. В один прекрасный день поднял руку на отца. В другой убил курицу. Никогда не застилал за собою постель, оставляя ее разоренной, заваленной отмершими шкурами. Никогда не чистил велосипед, он очень быстро заржавел и сгинул — так, как у них, велосипедов, и водится, я же стал покрывать расстояния пешком. Я пользовался податливостью мостов. Скользил по гравию. Царапал сланец, состав и структуру которого научился определять. Никогда не искал приключений среди лугов, предпочитая пробираться вдоль оград, настолько я боялся их хозяев. Шел пешком куда хотел. Каждое утро отправлялся на эспланаду над вокзалом и бросал камни в листву росших внизу деревьев. Я носил имя колючего дерева. Мне хватало того, что у меня есть ноги. Я никогда не закрывал глаза, карауля подземные толчки, оползни, монстров. Я никогда не закрывал глаза, даже в те безмятежные моменты, когда невеста выряжала меня в бумазейную ночную рубашку.
~~~
И на плато он поет, дурак с тачкой навоза. На бегу, на ходу, копая, он поет, садовник пастернака.
Мое снадобье это алый цветок. Женщина ведет свой род от единорога, мужчина от обезьяны. Когда-то, бежав столиц и изнурительного труда кровожадных городов, я жил в древнем лесу орангутангом.
С радостью вернувшись к вегетарианству, я утратил навыки речи. Мое снадобье это алый цветок.
~~~
В процветающем городе, на ковре с минаретами, танцуют Мария и Леон, поет, повалившись на продавленный диван Карла, дурак.
Пристукивая каблуками, привстав на цыпочки и выгибая ступню, выписывают в танце историю своей любви, попирая ногами шелковые тюльпаны, поет дурак на диване о семи ножках.
И под ногами у них путаются розовые цветы каштанов.
~~~
Экбаллиум! экбаллиум!
Меня любят клещи и слепни, меня очень любят клещи и слепни, клещи и слепни любят меня самой настоящей любовью, вешаются на мошонку, порхают по плечам и сосут кровь прямо из яремной вены, ее источника, летом, осенью, по весне, в Карунчо, Сольвастере и Си, я — среди их скота, в их поголовье я нетель, косуля, кролик, зверок с горячей кровью, поет дурак, когда приходит вечер. Так хорошо, так хорошо быть влюбленным, но я ни в тех, ни в других не влюблен, мне их воодушевление недоступно. И пиявки почитают меня, когда я омываю в пруду свою тушу, гроздьями цепляются за кожу, метят в мою питательную субстанцию.
~~~
Лежа на диване о семи ножках, на диване Карла, садовник отдыхает, седлает своего конька.
Первая ножка, первая из четырех передних, опирается на глаз, вторая на распускающийся со вздохом цветок, третья на воду и четвертая на воздух. Что за этим кроется? А три задние ножки, что в тени на паркете поделывают они? Не пляшут ли на огне земли? Семь ножек дивана Карла состоят в заговоре. Тогда как три мужа матери Алеши жили, как им заблагорассудится. Умерли они скоропостижно. Первый снимал с варенья пенку. Второй раскладывал его по банкам. А третий запечатывал, запечатывал банки, поставлявшие к столу румянец, рубин, изумруд, малахит, топаз и янтарь с ясным их светом. Жизнь использовала каждого по-своему. Умерли они скоропостижно.
Сбитый с панталыку, присовокупляя семь ножек дивного Карла к трем матерям Алеши, он находит под соломенной циновкой влюбленную женщину и жемчужину. Где же Карл? Вот вопрос, который задает себе дурак на диване, поднося к губам чашечку кофе по-гречески. И чей это перстень проглатывает на вышивке рыба или чудище морское?
~~~
Свои крошки он сбрасывает на прохожих, вытряхивая скатерть на балконе или из окна, скатерть его матери (живой в нас, утверждает он) — это его знамя в Ажимоне, напротив коммунальной школы. Падают на мостовую белизна и розы, и цветы дерева, которое грызет крыса.
Шут-что-видит-сны-наяву — такое прозвище дал ему в пылу спортивного соперничества сын.
В кошмаре он видит себя за рулем. Похороны! Похороны! Тысячи машин вслед за катафалком! Это заполненный до краев мусорный грузовичок! Похороны! Похороны! Грандиозный затор в городском движении. Ну до чего же красивы в Бельгии погребения!
~~~
Внезапно он начинает слышать голоса. Что это, раннее слабоумие? Старческий маразм? Начальная стадия глухоты? Звуки доходят до него в состоянии бодрствования, на хриплом наречии. Старое белье, старое тряпье, старое белье обернуть умерших, простыни прикрыть детей, тряпицы, лоскутья для пыли, платки для всегда излишней спермы, старые, с писком рвущиеся кальсоны, полный старой крови старый парашют, пожелтевшие от света и слез занавески, продырявленные победоносные рубашки, старые остовы, старые автомобили, старые железки, старые медяшки, старые шляпы, старые механизмы, старые ванны, старые колеса, старые баки, старые цистерны, старые суда, я принимаю все, что вы выкидываете, я люблю то, что вы больше не любите!
И вот теперь, стоит ему смежить веки, в глубине глаза приоткрывается диафрагма, за которой — движущиеся силуэты, слегка — но каким солнцем? — освещенные или живо — но каким солнцем? — озаренные. Все проецируется прямо на ретину, по сю ее сторону, и когда он хочет прояснить свое перевернутое зрение, диафрагма сужается и закрывается. Не начальная ли это стадия слепоты? Так он увидел дядюшку Мегеле, лысого, в темных очках, тот выкрикивал что-то по поводу популярного, входящего в состав многих смесей швейцарского молока. Он словно увидел длинного, неспешно разворачивающегося червя. Он увидел, как плачет какая-то женщина. Чтобы не видеть некоторые сцены, он на долю секунды открывает глаза.
~~~
Экбаллиум! экбаллиум! А что, если залежи золота, нефти и ртути служили балластом и килем, незаменимым для устойчивости и равновесия столь тонкостенного суденышка земли и воды в бушующем море магмы? И с их извлечением из архипелага тех мест, где отягчение настоятельно потребно, запускается процесс перетасовки такелажа и рангоута, всевозможного оборудования на борту корабля, на котором мы дрейфуем с нашим запасом пресной воды, с белым как снег мрамором, с прокормом ртов наших, с припасами древесины. В предвидении чего? Сколько было золота в Эльдорадо, сколько железа в Рио-Марино, помнишь? И в каких-то конкретных точках земного шара все еще остается столько золота, столько нефти, столько золота во вселенной! Но настоящий геолог помалкивает о богатых жилах из страха, что его обжилят.
А что, если газы баранов, коим препоручается подъедать червивые яблоки, были как искры, связующие природный газ с голубым метаном рудных глубин, и с их сбором в стеклянный баллон облегчается вся атмосфера, образуется в стратосфере поперечная волна и бьется о смазанные стенки кольца, кольца, проглоченного рыбой или чудищем морским на вышивке в выходящем на худосочные каштаны салоне. Там кинорежиссерша вяжет платьице без рукавов малышке, которая только что появилась на свет, маленькой Ане.