Литмир - Электронная Библиотека

— Что?..

Удар промеж глаз. Кирилл даже не сразу понял, что произошло. А потом оказалось, что он сидит под стеной, бессмысленно разевая рот. Важняк опустился перед ним на корточки, потрогал правое, больное Кириллово колено:

— Эта, да? — уточнил спокойно. Кирилл рефлекторно дернулся назад — но там была стенка. Шалагин повернулся удобнее, отвел руку с фонарем.

— Не надо! — вырвалось у Кирилла.

Шалагин, не опуская руки, поднял брови («ну?») — о чем Кирилл в темноте, скорее, догадался.

Больше он объясняться не будет… Он просто через секунду сломает мне колено…

— Да! — поспешно выдохнул Кирилл, понятия не имевший, что следак хочет слышать.

Вопросительное ожидание. Еще секунда. Колено. Удушье паники: что говорить?!

— Смирницкий! — неожиданно для себя крикнул Кирилл.

— Кто?

— Влад Смирницкий… — повторил он, еще не понимая, зачем назвал это имя.

— Он взял тачку? — подсказал Шалагин.

— Да…

— У него бабки?

— Да…

Не думай, что ты чем-то отличаешься от других…

Это только пока тебя не приперло…

Что бы там ни говорил Амаров о его вырожденчестве и ослаблении жизненного инстинкта, с некоторых пор Кирилл отлично знал, где предел всему этому. За которым даже в нем не остается ничего, кроме сплошного жизненного инстинкта. Шалагин с мордатым Игорем и третьим, коренастым, ему этот предел убедительно продемонстрировали.

Кирилл, к слову, так в итоге и не понял, почему всегда цеплялся за правила, «сохранение себя» и прочие, как выражался Хавшабыч, сословные предрассудки: в силу убеждений или просто ради оправдания житейской беспомощности. В любом случае, абсолютизировать все это, как выяснилось, не стоило — и уж тем более заявлять (как Кирилл когда-то, когда был моложе, болтливей и самоуверенней), что ко всему этому и сводится человек.ЧЕЛОВЕК, как он убедился на собственной шкуре, на собственных отбитых и поджаренных электрошокером гениталиях, сводится к совсем другому. С полиэтиленовым пакетом на голове ты сводишься к тому, чего у тебя уже действительно не отнять — к шестидесяти-с-чем-то там килограммам мяса, костей, нервных окончаний, к тому, что руководствуется лишь одним правилом: ЖИТЬ, ЖЫ-Ы-ЫТЬ во что бы то ни стало. Именно таково в конечном счете сохранение себя.

Тогда, на том допросе, Кирилл ведь еще долго держался — и не потому, что на что-то надеялся, а потому, что чувстовал: на него прет коническое, тупое, с пятачиной, свиное рыло, мертвое, зажмуренное, сероватое, ослизлое на вид, и подчиняться ему было даже невыносимей, чем терпеть какую-нибудь очередную «ласточку». Но так ему казалось лишь какое-то время. Потому что потом боль стала все равно невыносимей. В конце концов нет НИЧЕГО невыносимей ее.

В конце концов, правила, противоречащие Ж ЫЗНИ, — вещь очень относительная. А твоя собственная мясная природа, делающая тебя частью этой Ж ЫЗНИ, — абсолютная.

В общем, сделанные Кириллом выводы были вполне жизнеутверждающими.

Миша долго лежал на спине, потом отвернулся к стене и осторожно выковырял из щели дощатой рассохшейся лежанки лезвие, выломанное из одноразового станка. Заныкано оно в свое время было без конкретного умысла, на всякий случай, по арестантской привычке. Мойка на тюрьме ценится; этапируют его — другому пригодится… Но — понадобилась вот самому…

Он, случалось, представлял себе, как это будет, — но всякий раз не всерьез. Миша вообще относился к людям, практически незнакомым с суицидальными фантазиями, — и даже тюрьма ничего почти в этом отношении не изменила; наоборот, здесь так приходилось концентрироваться на выживании (во всяком случае, поначалу), что слишком очевидной делалась самоценность процесса. А уж трех лет хватило ему, чтобы вполне тут адаптироваться. И даже опасность, грозящая ему как стукачу, как всякая опасность, лишь способствовала живучести.

Из колеи его вышиб этот Кирилл. Миша, естественно, не ожидал встретить в рязанском ИВС человека прямиком из Шотландии — едва ли не самой любимой своей страны, знакомой чуть не до каждого лоха и глена, каждого виски-бара на эдинбургской Роял Майл и вкусового оттенка двадцатисемилетнего Tomintoul Gentle Dram. Он, естественно, не мог удержаться, чтобы не начать его расспрашивать, — и чем больше Кирилл говорил, чем стремительней и бесконтрольней память заваливала Мишу картинками, цветами, звуками, запахами, его собственными когдатошними настроениями и мыслями (пятна вереска, делающиеся к концу августа из бледно-сиреневых ярко-лиловыми, зеленые пустоши, серые скалы, желтые участки сухой травы, россыпи грязно-белых овец, которых тут в несколько раз больше, чем людей; запах черных гнилых водорослей, густо облепивших прибрежные валуны в Сент-Эндрюсе, и запах baked potatoes, повсеместный в Эдинбурге; айсберг зимнего Бена, Бен-Невиса в абсолютно гладком зеркале горного озера; оранжевое солнце за решетчатыми фермами громадного, но далекого отсюда моста через Ферт, его блики на башенных кранах и в окнах домов вдоль Королевской Мили, в которых уже загораются огни, вычурные шпили, чернеющие на фоне золотистой дымки, ряды красных задних огней по левой стороне уходящей из-под ваших ног Princess street и мягкие, с ягодным привкусом помады губы двадцатиоднолетней жены (уже девятый день как), с которой вы стоите на Кэлтонском холме…), тем ближе становились цементные колючие стены, ядовитей — гнилой дух собственного потного тела, непригодней для дыхания — перенасыщенный углекислотой воздух, тем жутче казалась принципиальная внеположенность твоего существования тем смыслам и радостям, которыми ты его до поры оправдываешь и без которых оно вполне при необходимости обходится. При необходимости оно вообще вполне обходится без тебя — по крайней мере, без того комплекса мыслительных и душевных движений, через который только и определим ты как что-то отличное от прочих, как что-то, осознающее себя. Но, как выясняется, это — еще не ты: потому что ничего из этого может не остаться, а ты продолжишь существовать…

Хотя — что тут такого уж страшного?.. Живут ведь и на тубонаре, и под шконками, и в канализационных колодцах, и на игле, без сколь-нибудь связных мыслей и мало-мальски сложных ощущений (не говоря уж про какое-то достоинство)… Да что там! — без сложных мыслей и ощущений живет большинство тех, кого насильственно в них и не ограничивали…

«Но не я, — думал Миша, кусая губы, тиская скользкими пальцами узенькую мойку. — Я не хочу — так… Я — нет…» Однако чем дольше и настойчивей он это себе повторял, тем яснее ему становилось, что от желаний его, решений и намерений не зависит ничего. Что продукты его мышления имеют власть только в пределах этого самого мышления, а физические его действия определяются какими-то совсем другими центрами. Что хотеть и собираться провести с нажимом лезвием поперек влажного, в редких волосках локтевого сгиба он может сколько угодно — но рука его не сделает этого никогда. Что Миша Кравец, отличный от прочих и осознающий себя, — это, в общем-то, условность, тогда как инстинкты, одинаковые у всех и не требующие осмысления, безусловны и определяющи. И самый властный из всех — инстинкт выживания.

Где угодно. Как угодно. Любой ценой.

С тех пор, как он начал стучать, Миша не мог не спрашивать себя: если все-таки мне ткнут в губы вымазанное спермой полотенце, напоят из параши, отправят под нары — я и там выживу, притерплюсь, освоюсь?..

Он и раньше, в общем, знал ответ — а теперь избавился от последних сомнений.

Глава 20

Спрашивая себя потом: почему Смирницкий? откуда он вдруг всплыл, этот Смирницкий?! — он сам поражался работе своего подсознания.

До Влада — хрен доберешься. Влада — хрен поймаешь. Кирилл его в свое время так и не поймал…

Но даже если трезво подумать: следаку этому Смирницкого ведь тоже просто так не прижать… Смирницкий — не ты: он человек с деньгами, связями и лоерами, его так просто не закроешь и не прессанешь…

61
{"b":"156120","o":1}