Он перестал видеть и слышать. Глаза полезли вон из черепа. В груди не осталось вообще ничего — как если бы давящее на спину колено расплющило пустую сигаретную пачку. Сознание заволокло шумными мельтешащими помехами, что-то в нем шарахнулось, крикнуло, мигнуло… экран померк, ток пропал.
— Давайте, мужики, по коням!.. — дернул головой спешащий Азар.
— У-е-бался я сегодня… — помотал башкой Степан, словно раздраженный дымом собственной сигареты. Повернулся к машине, покачивая в руке снятые с трупа «браслеты». Зевнул широко. — К Леночке приеду — водки накачу…
Пенязь хмуро разглядывал жмура, потом пробормотал:
— Темно тут, не увидят еще в траве…
Он шагнул к покойнику, ухватил его за щиколотки и в пару рывков подтянул к проезжей части. Брезгливо отряхнул руки — джинсы у козла понизу были в грязевой коросте. Косматая, в колтунах, башка осталась в высокой траве, а ноги косо вытянулись на правую полосу.
— Ну так точно мимо не проедут… — констатировал себе под нос Пенязь, направляясь к джипу.
Ждущий у открытой дверцы Степан выбросил сигарету и полез внутрь.
Во второй половине дня тут обычно сыплет снег: мелкий, частый, сухой. Иногда — при ярком солнце. Даже не скажешь, что погода меняется ежеминутно — поскольку происходит это каждые секунд пятнадцать: вот только сейчас жарило как на африканском пляже, ты раздевался по пояс и торопливо намазывался противоожоговым кремом с какой-нибудь немаленькой цифрой, но тут потянуло ледяным ветром, клочьями невесомого пуха полетел облачный туман, штрихуя каменные осыпи, — и все, ничего уже нет: ни нависающих снежных вершин, ни обступивших тебя серо-коричневых скальных стен, ни даже здания метеостанции — только валуны, те, что поблизости, да непроницаемая промозглая пелена со всех сторон.
Метеостанция закрылась с наступлением эры спутниковой метеорологии — от нее осталась пустая каменная коробка в два этажа, со стилизованными арками, исписанная грузинскими граффити. Та ее сторона, что обращена к леднику, разрисована яркими простенькими рисунками, как и многие валуны вокруг, — и странна эта детская аляповатая пестрота среди голых серых камней и глухого тумана.
Жизни вокруг и впрямь никакой — лишь изредка услышишь крик птицы; еще реже увидишь, как скользнет одна на фоне наклонной снежной плоскости. Камни, камни, камни, на которые местами накапано зеленым и рыжим лишайником и между которых попадаются вдруг крошечные белые цветочки. Курлыкает безостановочно под сурдинку незаметный почти ручей.
Ближе к станции среди камней ржавеет металлом, топорщит ребра секция паровой батареи. Коричневые скалы над головой напоминают столпившихся группками людей. Выше — ослепительная островерхая груда Казбека, обычно, впрочем, замазанная облаками. Они же, облака, почти все время скрывают и зеленые склоны далеко внизу — там, куда сползает змеящийся трещинами, грязно-белый, в серых и коричневых разводах ледник, — и встающую по другую сторону долины отвесную горную стену, за которой уже Чечня. Они, облака, как дым, всползают вверх по каменно-снежным, с тяжелыми ледяными складками откосам, они скатываются с них, как призрачная лавина; их, облаков, быстрые тени фантомной рекой струятся вниз по леднику.
Тени, призраки, туман, камень, лед. Здесь совершенно нечего делать. Здесь, посередине, на полпути, в ожидании. Хочешь — пытайся разглядеть что-то внизу, где зелень и жизнь, откуда ты ушел. Или вверху, где небо, нестерпимое сверкание и пустота — туда тебе подниматься. Скоро. Уже скоро. Вот-вот.
Он заорал.
Было чудовищно больно, он не понимал, ни что с ним, ни где он — вообще ничего не понимал и не чувствовал, кроме боли. Эта боль и выдернула его сюда — куда? — обратно: выхватила, как пойманную рыбину с многометровой глубины, вышвырнула на воздух, в мир, в жизнь. Он был жив, но жизнь состояла из одной, одной только дикой, выжигающей мозг боли.
Он орал — и не слышал себя. Корчился — и не двигался. Но все-таки был жив, жив: сердце молотило заполошно и захлестывала дурнота.
Он распахнул рот и опять стиснул челюсти — между ними тут же что-то набилось… Трава. Он лежал мордой в траве. Ничком. Не чувствуя себя: тела не было — и только ниже коленей все состояло из сводящей с ума, сводящей судорогой сознание боли.
Где-то на ее границе звучали голоса. Он не понимал, кому они принадлежат и что говорят, — и даже если бы он был сейчас в себе, вряд ли сразу разобрал бы: поскольку говорящие (двое, молодые, женщины, девки, совсем молодые) практически не вязали лыка.
— …Где он?
— Кто?
— Этот!.. Я которого сбила…
— Да те показалось, иг-ги… Ты же бухая… Ги… Я почему-то ни хуя…
— Ни хуя! Я его прям пири… пи-ри-ехала… Прям это… подпрыгнула на нем…
— На ко-о-ом?
— Не знаю!
— А вон! Смотри!
— Бля-а-а… Бля-а-а…
— Он мертвый?.. Бля-а-а, он мертвый…
— Светка, че делать? Он сдох, Светка, а я пьяная в жопу… В жопу!.. У меня же прав нет… И машина Колькина… Бля, он меня убьет… Меня же посадят… Убьет, Светка, бля…
— Слушай, надо его это… Давай его туда вон оттащим, в кусты. Чтоб не увидели.
— Куда?
— Ну вон кусты! Просто кинем, чтоб это… с дороги чтоб не увидели… Не найдут… Не узнает никто вообще… Давай, вдвоем… Давай, берись…
Кирилл снова заорал что есть мочи — и снова горло с передавленными связками не издало ни звука. Он почувствовал, что его дергают за руки. Он хотел воспротивиться, но то ли у него не вышло, то ли на это не обратили внимания. Девки хватали его за запястья, за майку, хватались друг за друга, захлебывались пьяным ржанием.
— Бля, представляешь, нас бы щас увидели?.. И-ги-ги… Пьяные в говно, дохлого бомжа куда-то тащать… Ги-ги-ги, не могу…
— Такая жесть, га-га!.. Не видно, бля, ничего…
— Надо на мобилу снять, такой ржак!..
— Давай!.. Ну давай, ты чего… Помогай, га-га, он тяжелый… Пипе-ец, Олька…
— Такой камеди-клаб…
— Ну давай! Прикинь, сейчас поедет кто… А-га-га, я представляю!..
Он пытался сделать хоть какое-то движение, но ноги были многотонным волочащимся бесколесым прицепом, груженным болью, поднять голову не хватало сил, а за руки его тянули. Трещали ветки, шуршала листва.
— Ну че, ну хватит, что ли, не знаю, заебалась я…
— Светка, это… Мне хуево… Я блевать буду…
Некоторое время поблизости раздавались надсадные стоны, плеск и бессильный обрывочный мат. Кирилл скреб пальцами по траве, всаживал их, скрюченные, по третьи фаланги в рассыпчатую песчаную землю, ввинчивался в нее лбом — но больше не мог ничего.
— Ты где? Оль!.. А, вот ты… Не видно, блядь, ни хуя…
— Ой, слушай, как херо-ово мне… Че ты принесла?..
— Надо это… его полить… Если кто мимо пойдет — чтоб это, водкой воняло… Подумают, просто бухой…
Что-то хлынуло Кириллу на затылок, на шею, на спину, запахло спиртом. Шоркнула в кустах, стукнула о землю бутылка.
— Ну типа пьяный бомж… Никто не подойдет… Все, Олька, пошли-и-ги-ги… Пошли, все… Такая жесть, ги-ги!..
Больно… Больно как…
Он драл пальцами траву, с натугой дышал раздавленным горлом, конвульсивно рыл лицом песок, хватал его губами, втягивал носом; он ничего не соображал — и только одна мысль лупила в голове синхронно с пинками пульса, одна и та же, односложная: «жив, жив, жив, жив, жив!»
Тело напряглось, чуть приподнялось на локтях, рывком продвинулось куда-то вперед на несколько сантиметров. Жив!.. Больно как…
Жив. Он был жив. Они не убили его все-таки.
Не убили. Слава богу, не убили.