— Послушай, мне было хорошо с тобой, но это было давно, понимаешь? У тебя своя жизнь, у меня своя. Ну и чего нервы трепать и себе и мне? Я уеду, меня там ждут, ты же видела, знаешь…
— Никуда ты не уедешь! Уж я позабочусь! — выкрикнула Олеся.
— Нет, уеду! — упрямо повторил он. — Ну давай начистоту. Ты же от своего денежного мешка все равно не уйдешь, так? Ну и о чем говорить?
— Какая разница — уйду, не уйду? — Голос ее изменился, в нем не было больше злобы. Была какая-то бесконечная печаль, даже безысходность. — Люблю-то я тебя, а не его!
— Какая разница?.. Как ты не понимаешь… — пробормотал Егор. — Ты посмотри на себя: такая классная баба! Умная, красивая, а продаешь себя за деньги, как последняя…
— Кто? Ну скажи — кто? — сдерживая слезы, рассмеялась она. — Не скажешь, трусишь! Теперь скажи начистоту: ты ведь все равно на мне не женишься. Так?
— Так, — ответил Егор, глядя в ее сверкающие теперь уже от влаги глаза. Надо отрезать одним махом, хватит мучить ее и себя!
— И содержать ты меня не сможешь. — Она будто не слышала тона, которым он ей ответил, будто все еще планировала что-то. — Так пусть Аркашка нас обоих содержит, у него денег хватит!
— Да это же мерзость, то, что ты говоришь! — заорал Калашников. — Я не могу так, понимаешь? Ну и все, все!!!
Он схватил вещи, бросился в ванную, защелкнув задвижку.
Сомборская опустилась в кресло и, более не сдерживаясь, отчаянно зарыдала.
Господи, какая ж мука! Она-то думала, что это будет легкая интрижка, приключение, забава. Вышло не так. Он оказался словно последней дверцей в какую-то нормальную жизнь — в ту жизнь, где спят друг с другом по любви, где радуются друг другу, где жизнь счастлива не оттого, что у тебя куча денег, а оттого, что она, жизнь, сама по себе счастье. Счастье просыпаться вместе, заботиться друг о друге, дышать одним воздухом и чувствовать, какой радостью наполняет тебя жизнь каждое утро, делая осмысленным каждый твой день…
Какой это ужас — влюбиться вот так, неразумно. Ты ему сердце на блюде, а он поплевывает…
Да что она, старуха, что ли, в самом-то деле, чтобы покупать его любовь?!
Она взяла себя в руки. Не может быть, чтобы он ее не любил — такую замечательную, такую умную, сексуальную. Ну пусть не любит — хотеть-то он ее должен! Она ведь действительно женщина-подарок, она же знает, какими глазами на нее смотрят мужики… Да те же ровесники Егора тоже смотрят… Да и сам он, бывало… А потом, то, что у них в постели… Постель — она никогда не обманывает. Или обманывает?
Он вышел из ванной подтянутый, причесанный, сияя свежестью молодой, упругой кожи.
Господи, как хорош! А у Аркашки кожа обвисшая, дряблая, желтая. И куча здоровенных, как тараканы, мерзких родинок по всему телу…
— Ну хорошо, а если я его оставлю, ты вернешься ко мне? Я хочу быть с тобой, Егор! Хочу быть всегда, понимаешь?!
Она подошла к нему, попыталась обнять, он резко отстранился:
— Мне нужно уходить, Олеся Викторовна.
Сцена была настолько унизительна для нее, что выход, как ей казалось, сейчас был один: превратить все в шутку, в фарс. И едва она успела об этом подумать, как слезы, искренние, натуральные слезы опять брызнули из глаз. И, уже не пытаясь их скрыть, она заголосила как деревенская баба:
— Егор, сокол мой, не бросай меня! Ты не представляешь, каково это мне — даже не то, что ты мной пренебрег, а снова возвращаться к нему, к этому… мешку, как ты говоришь… Как это гнусно все время чувствовать себя продажной девкой! Ведь я же не такая, ты сам это знаешь, Егор! Ну неужели тебе трудно… хотя бы притвориться…
Он стоял у окна спиной к ней, барабанил пальцами по стеклу.
«Поверил или нет? Нет, пожалуй…» Но это сейчас, вот в этот самый момент, уже не имело для нее значения — Олеся сама поверила во все, что говорила, и испытала вдруг такое унижение оттого, что вымаливает любовь, что мгновенно взяла себя в руки.
— Все. Не хочешь — не надо. Унижаться больше не буду. Финита ля комедиа! — театрально закончила она и через несколько секунд хлопнула дверью.
— Слава богу, — с облегчением выдохнул Егор, не испытывая ни жалости, ни сожаления. Одно облегчение. Путь к свободе был открыт!
Стук захлопнувшейся двери и последовавший за ним возглас Егора, да и вся сцена в номере от начала до конца, были зафиксированы «жучком», поставленным Иваном Кирилловичем Завадским по приказу Соболевского еще вчера.
Глава 19
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Машина гудела ровно, мощно, и Соболевский, которому вечно не хватало времени на сон, начал было задремывать, изо всех сил стараясь при этом думать не о делах, а о чем-нибудь приятном. А о чем приятном? Хотел думать о соглашении с «Бритиш петролеум», которую пресса уже назвала сделкой века, но мысли почему-то упрямо возвращали его к «своему» гонщику. Как ни странно, но, если отвлечься от Лельки, от связанных с ней подозрений, думать о Егоре, уже удивившем Москву, было и необременительно, и приятно. Парень был весьма симпатичен, как теперь говорят, с харизмой. Этакий «гоночный» Юрий Гагарин блондинистой масти. Обаятельнейшая улыбка, искренний взгляд — это все тоже важно, если смотреть на вещи объективно, а Соболевский умел быть объективным. Или он не прав? Вот он спросит сейчас у народа, то бишь у водителя, что он думает о Калашникове.
Соболевский глянул за окно. В город от дачного поселка можно было попасть по двум федеральным трассам — по Минскому шоссе и по Киевскому, причем по Минскому было быстрее. Однако сегодня они ехали по Киевскому.
— Почему сегодня здесь едем, Михалыч? — спросил он у водителя. — Здесь дольше…
— Дак Завадский велел, — отрапортовал водитель. — Я ему говорил, что вам не понравится, а он приказал, и все. Такие, говорит, правила безопасности, маршрут надо периодически менять. Вон даже на схеме мне нарисовал — проехать мимо воинской части. У нас строго, Аркадий Яклич!
Ну что ж, Завадский был старый гэбэшный волк, так что, конечно, ему было виднее…
— А как тебе, Михалыч, гонщик наш?
— Калаш-то? Дык че? Мы ж его тут и не видим, считай. А какой он там, во Франции, гонщик — откуда ж знать. — Михалыч явно осторожничал, пытаясь угадать, какой ответ понравится грозному шефу.
— А ты по телевизору-то его не видел сегодня? — не выдержал Аркадий Яковлевич.
— Ну… видел. Только я не понял — на кой он с этими ребятишками гонялся-то?
— Так ведь вы и фал.
— Да ну, зря он это. Выиграл у шпаны какой-то, а разговору теперь только и будет: хулиган, правил не соблюдает… Аварийные ситуации создает… — Михалыч поглядывал на босса: правильно ли отвечает?
— Вот-вот! И разговору будет, и я еще ему взбучку устрою — мало не покажется. — Соболевский при этом весело подмигнул водителю.
— Вообще-то, если честно, мне даже понравилось — по-русски как-то, — осмелел Михалыч. — Так-то он малый вроде ничего, надежный. Но и лихой, если надо, верно? Русак, одним словом… — сказал и посмотрел на Соболевского с легкой опаской: угадал?
— Ну-ну… — непонятно ответил тот, откинулся на спинку сиденья, прикрыл глаза.
Внутренне перекрестившись, замолчал и Михалыч. Видно, игра в демократию закончилась. Школа у него — будь здоров, он давно поуял, что собой представляет хозяин, знал, что когда Соболевский начинает играть в этакого другана, с ним надо держать ухо востро.
Соболевский действительно любил изображатьде-мократа, выходца из народа. Более того, чем он становился богаче и могущественнее, тем сильнее у него прорезался комплекс некоего «отца народа» — простого, быдловатого народа, словно специально созданного для того, чтобы существовать под началом таких умных людей, как он сам. Любил спрашивать обслугу о жизни, о семье, любил сказать тем же телохранителям: «Эх, сейчас бы по стакану, да?» — хотя сам не пил и считал это занятие низким, уделом все того же «быдла». Водителю он выпить не предлагал, но мог сказать по дороге, совсем как свой в доску: «Смотри, какая баба пошла! Платье как стеклянное… Ух, отчаянный народ эти девки, дай только повод раздеться!»