Вот, пожалуй, и вся история Митькиного ликбеза.
В канун десятой годовщины Октября завод, пустовавший десятилетие, вновь задымил. Часть оборудования была уже поднята из шахт и перевезена на предприятие. Три цеха вступили в строй. А машины и станки все прибывали и прибывали на заводской двор.
Бабкина аптека
Беда стряслась на третью неделю после того, как в колхозе был построен большой скотный двор.
Произошло это ночью. Сначала запылал один угол нового двора, потом второй. Коровы тревожно замычали. Колхозный сторож дед Федот выскочил из сараюшки со старой двустволкой. К нему от освещенного красноватым пламенем коровника метнулась высокая тень. Дед увидел занесенный над головой топор и, зажмурив глаза, нажал сразу на оба спуска.
Двустволка рявкнула и выбросила снопастый язычок огня. Тень замерла. Рука застыла на взмахе. Топор упал вниз. За ним рухнуло на землю грузное обмякшее тело. Старый Федот открыл глаза, мелко перекрестился, посмотрел и выкрикнул высоким старческим фальцетом, обращаясь к неподвижному телу:
— Грязный ты был человек, Никодим Трофимыч! Грязно жил, грязно и помер! Да и меня под старость запачкал! Ты спроси, убил ли я когда хоть зайца! А тут настоящим убивцем стал!..
Федот сплюнул и побежал к пылавшему скотному двору.
Всполошилось все село.
— Пожар! Пожа-а-ар! — понеслось из края в край. — Гори-и-им!
Звякнули ведра. По освещенной заревом улице заметались люди. Зашипело первое ведро воды, вылитой на пылающий угол коровника.
Кто-то догадался выстроить людей в цепочку — от колодца к горящему двору.
— Ведра! Ведра давай!
Между вторым колодцем и коровником выстроилась еще одна цепочка. Мелькали руки, плескалась вода, шипело пламя. Работали все, спасая колхозное добро. Только одна бабка Мотря сидела на крыше своего дома с мокрым половиком в жилистых руках и крутила головой, провожая взглядом пролетавшие мимо искры.
На бабку никто не обращал внимания, так же как и на труп застреленного Федотом поджигателя. Валялся он неподвижный и бесчувственный, будто не его руки облили керосином углы коровника и не его пальцы чиркнули спичку.
Об убитом вспомнили под утро, на рассвете, когда огонь, уничтожив половину скотного двора, отступил и сдался.
Вокруг трупа собрались черные от копоти, мокрые, измученные люди. Собрались не для того, чтобы поглазеть на убитого. С живым Никодимом Трофимовичем не было охотников встречаться, а с мертвым — тем более.
Заставил подойти к трупу Захарка.
Стоял он над мертвым отцом и молчал. Молчали и колхозники.
— Ушел от суда! — произнес кто-то.
— Не ушел! — возразил другой. — Федот его правильно рассудил!
— Что теперь с кулачонком делать будем? Один остался: ни матери, ни отца…
Это говорили про Захарку. Но он не шевельнулся — точно не слышал.
— А хоть бы и никогда такого отца у него не было!..
Опять замолчали. Потрескивали остывающие обугленные бревна.
— Захарка! — раздался в тишине старушечий голос. — Хочешь у меня жить? Как-никак, а есть у нас общая кровинка… Я за домиком твоим присмотрю, а ты старость мою согреешь. Сироты мы теперь с тобой оба.
К Захарке подошла бабка Мотря, тронула его за рукав. Захарка вздрогнул, обвел запавшими глазами суровые насупленные лица колхозников. Никто не ответил на этот ищущий взгляд. И Захарка поплелся за Мотрей, приходившейся ему теткой.
— Хрен редьки не слаще! — буркнул кто-то в толпе. — Не в те руки идет парень!..
* * *
Бабка Мотря в колхозе не состояла, но и свое единоличное хозяйство не вела. Жила на том, что принесут люди. А несли ей всякое: и яйца, и масло, и цыплят, и деньги иногда давали. Все зависело от нужды, гнавшей колхозников к старухе. Если болезнь не очень забирала в свои цепкие лапы, то и платили умеренно. А когда тяжко приходилось человеку, — тут уж не жалели ничего.
Больница была далеко — семнадцать километров лесной дороги. Ветеринар жил чуть ближе. А бабка Мотря находилась под рукой. Шли к ней по старой памяти и «с животом», и «с головой». Вели коров, переставших давать молоко. Несли детей, пылавших простудным жаром.
Мотря никому не отказывала, бралась лечить всех и все. Она шептала непонятные заклинания. Водила крючковатым пальцем вокруг пупка больного или вокруг сучка на деревянной переборке. Давала питье или траву для настоя. Водила на озеро к «заветной» осине: одних — в полночь, других — на утренней зорьке, по росе.
Большинство людей выздоравливало. И коровы, хоть и не сразу, но постепенно опять начинали доиться. А если все же приходилось скотину резать, бабка сокрушенно говорила хозяйке:
— Сила силу ломит! Знать, вороги твои посильней меня будут! Погляди вокруг да приметь, кто на тебя косо смотрит. Приметишь, — мне легче будет в другой раз за тебя постоять.
Колхоз пытался бороться с бабкой. Однажды в село приехал лектор из районного центра. Собрались колхозники в большой избе-читальне, послушали, как он разоблачал всяких знахарей, колдунов, шептунов. Говорил он убедительно, доходчиво. Но вдруг пятилетний Мишук, который сидел на коленях у матери, икнул — звонко, на всю избу. Потом еще раз. Еще.
В избе засмеялись. Лектор, призывавший с любой болезнью обращаться к врачу, остановился. Мать Мишука зачем-то подула в открытый ротик мальчонки и сказала лектору:
— Хорошо вам про больницу соловьем заливаться! А мне? Где она, больница-то? Что я, с сынишкой на руках за семнадцать верст потащусь?
— В этом случае и без больницы обойтись можно, — спокойно ответил лектор.
Он взял со стола графин, налил в стакан воды и подошел к Мишуку.
— Выпей глоточек!
Мальчонка потянул губами воду, икнул, захлебнулся, закатился и посинел от безудержного кашля.
Лектор растерялся. Испуганная мать вскочила с Мишуком, заспешила в сени, выкрикивая на ходу:
— Чтоб вас разорвало! Лекари несчастные!..
Хлопнула дверь. Люди подбежали к открытым окнам. Женщина выскочила за калитку и растерянно остановилась, прижимая к себе Мишука. А он то кашлял, то икал залпами, и все его тельце так и дергалось.
Тут как раз подвернулась бабка Мотря. Женщина с радостным криком бросилась ей навстречу. Мишук увидел старуху, о которой ходили по селу страшные слухи, испугался и перестал икать.
Лектор еще пытался говорить что-то, но его уже не слушали. Вера в бабку Мотрю не только не поколебалась, но даже окрепла.
Вот у этой старухи и поселился Захарка — сын убитого кулака. Два дня мальчишка лежал на печи и хмуро смотрел в потолок, по которому сновали рыжие и черные тараканы. Бабка не тревожила его: молча подавала на печь миску с едой и краюху хлеба. На третий день она привела в избу покупателей богатого Захаркиного наследства, усадила их за стол, крикнула:
— Захарка! Слазь! Слово твое требуется…
Захарка слез. Тупо уставился на незнакомых людей.
Бабка объяснила ему:
— Продаем добро, твоим батькой, а моим двоюродным братцем нажитое… Подтверди, что согласив твое имеется.
Захарка неопределенно махнул рукой, но его заставили взять карандаш и нацарапать свою фамилию на бумаге.
— Та-а-ак! — удовлетворенно протянул один из покупателей. — Конец делу.
У мальчика слезы брызнули из глаз. Он прыгнул обратно на печку и с головой укрылся полушубком. Ему не было жалко ни дома, ни скотины, ни утвари. Слезы лились потому, что он почувствовал бесконечное одиночество.
* * *
Захарка почти не показывался на улице. После того, как разобрали и увезли его дом, односельчане и думать о мальчике перестали. Только председатель колхоза, посылая плотников ремонтировать скотный двор, обругал убитого кулака и невольно вспомнил про существование Захарки. Мальчишка, как невидимая заноза, беспокоил его. «Осатанел небось от злости! — думал председатель. — Возьмет да и подпустит куда-нибудь красного петуха!»