Так вот, наш лорд Бафф-Орпингтон написал мемуары — историю своей жизни и своей семьи. Он ее назвал «Моя исповедь», и, между прочим, она стала бестселлером, — про историю, любовь, семью и всякие несчастья. Мама взяла ее почитать в мобильной библиотеке, быстренько прочитала и передала мне. Книга была разбита на главы, на первый взгляд друг с другом не связанные, которые назывались вроде «Садовники», или «Фондю», или «Деревенский праздник». Одна глава называлась «Мама», и она мне особенно запомнилась: вообще-то там все кончалось плохо, но я смеялся, когда читал ее. Мне кажется, в этом один из секретов хорошей книги: чтобы подхватывало и носило туда-сюда, как маятник в бурю. Глава эта начиналась так:
«Моя матушка, леди Патриция Бафф-Орпингтон, была урожденная Стаффорд-Хайнц. Ее отец, близкий друг Эдварда Элгара, полагал, что дочь сделала прекрасную партию, однако ее мать грозилась застрелить моего отца из револьвера своего кузена лишь за то, что он не из Вустершира. Единственное, о чем я жалею, — что мне не посчастливилось познакомиться с бабкой. Она погибла по нелепой случайности, став жертвой цапли за пять недель до моего рождения. Но имей я такое счастье, оно состояло бы в том, чтобы воткнуть ей в ухо вилку. По общему мнению, бабушка была весьма заносчива и вполне заслужила смерть на острие клюва рассерженной серой цапли ardea cinerea. Как часто случается, у матери-дьявола дочь выросла ангелом. Моя матушка была святой, истинной куртизанкой духа, из тех женщин, что блюдут сокровенные места для подлинной любви. На столике около кровати я держу несколько фотографий: на одной из них мама сидит на позолоченном стуле, а за ее спиной стоит отец, заложив правую руку за жилетку, и, несмотря на свою весьма импозантную фигуру, выглядит с нею рядом лишь темной тенью. Фотография сделана в 1932 году, губы мамы решительно сжаты, а в глазах сквозит ум, заставлявший заикаться половину ее обожателей. Другая половина бесславно сдалась, все, кроме отца, оказавшегося крепкой породы. Он дал себе слово жениться на самой красивой женщине в мире и сдержал его. Два с половиной года он осаждал эту казавшуюся всем неприступной крепость, но в результате долгих ухаживаний, включавших прогулки пешком и катание в открытой машине, сумел завоевать ее».
Раньше я хотел поступить в университет и научиться писать в таком же духе и выступать на радио, даже готовиться начал. Идея эта пришла после того, как я начитался журналов «Нэшнл Джиографик», пособий по ремонту машин, географических атласов, определителей птиц, кулинарных книжек Грейс и романов из передвижной библиотеки. А когда я прочитал мемуары лорда Бафф-Орпингтона, так вообще вдохновился. Хотелось стать чем-то большим, чем я был, попутешествовать, посмотреть мир, найти свое место в нем, в конце концов. Никогда бы не подумал, что мое место в мире — трейлер на старой молочной ферме.
Думаю, мама расстроилась, когда я сказал ей, что буду жить у старика Эванса. Она сказала, что не понимает, как это трейлер может быть удобнее для жизни, чем собственная комната. И еще она сказала:
— Сегодня утром в воздухе пахло гарью, но никто из соседей ничего не жег. — Она потерла глаза. — Будь осторожен.
— А чего остерегаться?
— Не могу сказать. Но ты сам знаешь, что значит, когда пахнет гарью.
— Конечно, — сказал я. В ее мире это означало неприятности: физическую опасность или сумасшествие. — Я всегда осторожен.
— Правда?
— Да, мама.
— Я поверю тебе, когда увижу это своими глазами, — сказала она, поцеловала меня, взъерошила волосы, а потом вернулась к плите.
Я пошел во двор, сел на ограду и стал смотреть, как работает отец. Он сказал, что жара спадет еще не скоро, если судить по тому, как ведут себя птицы: как будто чуют голодную осень и длинную зиму. Сегодня вечером они действительно пели тише обычного и не метались во все стороны как сумасшедшие. Отец спросил, останусь ли я пить чай, но я сказал, что мне пора возвращаться на ферму.
— Как там все? Нормально?
— Да, спасибо.
— Старик Эванс тебя не обижает?
— Что ты! Он хороший мужик. Неразговорчивый, но с другой стороны, зачем ему болтать?
— Ну и ладно, — пробурчал он.
И я еще немного посидел на ограде, а потом пошел на встречу со Спайком. Я прождал минут десять, прежде чем он подкатил на своем фургоне, лихо затормозил, распахнул пассажирскую дверь и спросил:
— Ну что, готов?
И мы направились в лес.
Тропа выглядела именно так, как Спайк ее описал, и, когда мы вышли на мост, мой друг остановился, запрокинул голову и окинул критическим взглядом пустое небо. Кругом действительно стояла полнейшая тишина — листик не шелохнется, — воздух был душный, жаркий, только вода в речке тихо позванивала, как монеты в кармане. Я стоял за спиной Спайка, слушая звук собственного дыхания.
— Нам сюда.
Мы повернули вниз, в сторону леса.
Тропа была узкая, но довольно натоптанная. Ветки с деревьев кое-где спилены и заброшены в подлесок. Когда мы со Спайком учились в школе, то все свободное время проводили, исследуя старые сараи и заброшенные дома, или играли в лесу, строя шалаши из веток и мха и делая стрелы из веток и птичьих перьев. «А помнишь, как мы…» — начал я, но Спайк вдруг остановился, приложил палец к губам и молча махнул рукой вперед. Там, между деревьями, ярдах в двадцати пяти от нас, виднелась полиэтиленовая крыша парника.
— Тихо, — прошептал Спайк.
Мы присели на корточки и затаились, прислушиваясь. Вдалеке гавкнула собака, другая ответила, потом первая ответила второй. Через пять минут Спайк поднялся на ноги и поманил меня за собой. Мы старались ступать очень осторожно, чтобы не наступить на сухой сучок, или прошлогодние листья, или, упаси бог, на какую-нибудь писклявую мышь. Дойдя до поляны, мы пригнулись и забежали за парник, присели и снова затаились.
Полиэтилен с заднего торца парника был зашнурован посередине веревкой. Спайк начал расшнуровывать ее снизу вверх. Я стоял на стреме, а он, расшнуровав достаточно большое отверстие, нырнул внутрь. Я смотрел, как он, пригнувшись, ходит внутри, но вдруг Спайк медленно, так медленно, как будто на шею ему привязали булыжник, разогнулся и встал. Секунду спустя я услышал его низкий, изумленный свист. Тишина. Потом снова свист. «Ё-мое! — прошептал он. Темная тень головы затряслась. Тишина. — Ну ни хера себе!»
— Спайк? — прошептал я, и, как только я произнес его имя, он вдруг упал на колени и замолчал, а собака вдалеке тоже перестала тявкать. Я прислушался — тишина. Послушал еще — все равно ничего не услышал. Ни лая, ни шагов, ни свиста, ни вороньего карканья, ни даже ругани — ничего. Как будто я стоял под водой или как будто великаны проглотили все звуки мира и он тихо поворачивался вокруг себя, как отрубленная голова на шесте.
Глава 3
Когда-то мне приснился такой сон: как будто наш мир — голова, укрепленная на высоком шесте, и другие планеты тоже головы на шестах, а солнце — огненная голова. Его вспышки и газовые облака — волосы, а пятна — глаза и гневный рот. Солнце говорило со мной на языке, которого я не знал, а утром я проснулся в поту и в жару, и в глазах у меня жгло. Думаю, сведущий человек объяснил бы мне, что означает этот сон, а скорее всего, посоветовал бы меньше читать «Нэшнл Джиографик». Конечно, в «Нэшнл Джиографик» ничего не было написано про то, что Солнечная система представляет собой насаженные на жерди головы, но мне почему-то кажется, что в мире есть племя, которое в это верит. А может быть, и нет. В мире столько разных племен, и верят они в самые чудные вещи. Ну так вот, в тот момент в лесу мне показалось, что шест замедлил свое вращение, голова открыла рот, чтобы что-то произнести, и тишина свернулась в сгусток и упала на землю. Я даже запах ее почувствовал: там, где она просачивалась под землю, земля становилась красной, а тишина ползла дальше, пробираясь сквозь корни деревьев, кустов и травы. Я вспомнил, как когда-то решил посеять зерна кресс-салата: завернул их в мокрую фланелевую тряпицу и положил на подоконник. А когда пришел домой из школы, сразу побежал посмотреть, взошли ли они. Мама сказала мне тогда, смеясь: «Наберись терпения, Малыш. Они взойдут, но не так скоро».