Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Спустя некоторое время я перенес многие вещи Полуночника в свою комнату. Я спал в одной из его ночных рубашек, потому что ткань хранила его запах, по крайней мере, мне так казалось. Однажды я даже взял в лес его лук, колчан и стрелы, но не смог добыть даже кролика.

На самом деле, я не хотел причинить вреда никому, кроме самого себя.

Я так и не спросил у отца, как завоевать сердце Марии Анжелики.

Когда мне стало лучше, мы с отцом стали гулять с Фанни и Зеброй за городом. Он сказал мне, что доктора Дженнера очень заинтересовала моя предрасположенность к орнитологии, и попросил подумать об обучении у него. Он предложил мне несколько месяцев в год проводить в Лондоне и прибавил, что этот опыт поможет мне определить, чем я хочу заниматься в жизни.

Еще он пообещал, что летом мы с ним поедем в Амстердам; я давно хотел увидеть этот город, потому что там процветала община португальских евреев. Когда он сказал мне об этом, я неожиданно разрыдался. Тогда я часто плакал без особых причин, или по причине, зарытой глубоко в могиле Полуночника.

Мать не пускала отца в спальню, и он был вынужден спать на диване в гостиной. Мы перестали приглашать в дом гостей и даже намекнули Бенджамину, что ему лучше пока не ужинать с нами по пятницам.

Мама часто смотрела на меня в окно, когда я играл в саду с собаками. Но если я махал ей рукой или звал ее, она задергивала занавески.

Но потом в середине января, во вторник утром, она пришла на кухню в изящном синем шелковом платье, которое она обычно надевала на званые обеды. Перебирая свое жемчужное ожерелье, она сказала, что собралась на рынок. Я ожидал, что отцу, так же как и мне, будет интересна такая перемена в ее поведении, не говоря уже о странном выборе наряда, но он видимо почувствовал слишком большое облегчение, чтобы задавать ей вопросы.

Вскочив со стула, он подбежал к маме и прикоснулся губами к щеке, как будто она только что вернулась из опасного путешествия.

В эту же ночь она впустила отца в спальню.

Я надеялся, что она оправилась от потрясения и горя, но всю следующую неделю она казалась мне неким хрупким созданием, готовящимся к долгой зиме. Она сновала по дому по разным делам, словно даже малейшая передышка выдала бы всю глубину ее отчаяния. Однажды она по ошибке приготовила чай с орегано, в другой раз оставила скорлупу в блюде из яиц, трески и картофеля. Я понимал, что мысли ее витают где-то далеко. Возможно, она представляла, как срывает розы из нашего сада и относит их на могилу Полуночника в Англии. Я и сам часто мечтал о том же, и, как мне кажется, наши мысли были не так уж различны. Я всегда во многом походил на нее.

Однажды днем в конце января я принес от сеньоры Беатрис выглаженное белье и застал маму рыдающей за фортепьяно. Она прислонилась к нему, словно боялась упасть в такую глубокую и темную пропасть, из которой уже не было возврата.

Отняв ее пальцы от фортепьяно, я прижал маму к себе. Она приникла к моей груди, продолжая плакать и сильно дрожа. Она была такой маленькой и хрупкой, и я чувствовал, что это она — мой ребенок, а не я — ее.

Я поцеловал ее в макушку, вдыхая теплый запах волос, и заплакал. Это были ужасные, но вместе с тем на удивление отрадные минуты, ведь общее горе сблизило нас.

— Я за многое должна просить прощения, — сказала она, вытирая глаза. — Сможешь ли ты простить меня?

— За что, мама?

Я ждал, что она попросит прощения за то, что бросила меня в эти дни, даже не пытаясь утешить.

Но она ответила:

— За смерть Полуночника.

— Но ты ни в чем не виновата.

— Нет, нет, к сожалению, это не так. Я должна была запретить твоему отцу и Полуночнику заниматься этой вакциной от оспы. Я должна была твердо заявить об этом перед их отъездом.

— О чем ты говоришь?

— Разве ты не понимаешь? У них наверняка была лихорадка. Что-то произошло с ними из-за этой вакцины. Иначе как объяснить то, что Полуночник выбежал в грозу? И почему твой отец не сумел защитить его? Нет, Джон, наверняка, они оба были не в своем уме.

Ее слова показались мне нелепыми, ведь отец никогда не упоминал про помрачнение сознания или даже про легкое недомогание. К тому же, мама знала, что Полуночник часто следовал в направлении грозы. Встревоженный ее рассуждениями, я предложил ей отдохнуть.

Позже, когда я стоял у задней двери и смотрел, как Фанни и Зебра грызутся из-за ветки, я услышал мамин крик. Она пролила на себя почти кварту кипятка. От ее груди валил пар. Я выхватил чайник из ее рук и увидел, что он почти пуст. Очевидно, это был не просто несчастный случай.

Мать в ужасе посмотрела на меня, осознавая, что сильно ошпарилась. Потом она закатила глаза и потеряла сознание. Я бросился к ней, не дав ей упасть на пол.

Я перенес ее на диван в гостиной, подложил под голову подушку и побежал за оливковыми сестрами, которые с помощью нюхательной соли привели ее в чувство. Слушая, как они шепчутся с ней, я понял, что в последние дни она самыми различными способами выражала свой гнев: сначала в небольших враждебных действиях против нас с отцом, оставляя, например, скорлупу в тарелке, а теперь, причинив вред самой себе.

Придя в себя, она попросила меня покинуть комнату. Именно в этот момент я осознал, что она перестала любить меня.

Затем она снова заперлась у себя в спальне на всю неделю, не впуская ни меня, ни отца.

Думаю, мать и правда на несколько лет перестала любить меня, хотя даже самая мысль об этом была просто чудовищной. Лучше было бы сказать, что ее любовь ко мне оказалась заперта в ларце, вместе с ее супружеством и телом Полуночника.

Возможно, она очень любила меня и знала, что только я способен пробить броню, в которую она сама заключила себя. Стоило ей только позволить себе любить меня и принять мою любовь, она бы целыми днями кричала от боли, осознавая, что потеряла все, что было дорого ей, и, прежде всего, свой брак.

Любой, кто смотрел на ее бледное осунувшееся лицо, понимал, что она находится на грани самоубийства.

Конечно, было бы нелепо думать, что она смогла бы любить меня, лишившись рассудка. Эта не та жертва, о которой один человек может просить другого.

Когда мать сообщила мне о своих сомнениях относительно отца, о которых она раньше молчала, я вскоре осмелился открыто обвинить его в том, что он не защитил Полуночника. Он попросил у меня прощения, но я продолжал бранить его, хотя он и пытался меня урезонить. В конце концов, он заплакал, и я, устыдившись этих слез, выслушал его объяснения. Он сказал, что никогда не простит себе, что оставил Полуночника без присмотра.

К сожалению, признание отцом своей вины мало успокоило меня, и я часто грубил ему, а однажды даже сказал, что не хочу, чтобы он выгуливал вместе со мной Фанни и Зебру. Я знал, что мое поведение отвратительно, но не мог сдержать своих чувств. Боль, искажавшая его лицо, вероятно, вполне соответствовала моему несчастному состоянию. Он ни разу не наказал меня и на мои обвинения отвечал только мягкими замечаниями, что время — лучший лекарь.

— Даже ты злишься на меня, парень…

Во время особенно тяжелых приступов отчаяния я скрывался в своей комнате и выходил, только когда он убирался из дома. Я проводил дни в одиночестве, читая книги и рисуя. Я ни к кому не ходил, даже к оливковым сестрам и сеньору Бенджамину.

Однажды днем, в середине февраля, папа тихо вошел ко мне в комнату, когда я уже засыпал, и сел у меня в ногах. Я не открывал глаз; хотя и слышал, как он тихо плачет, я все же отказывался простить его.

В конце концов он ушел, шаркая ногами по полу.

Самое ужасное, что отец больше никогда не просил меня о помощи. В тот день я упустил свой шанс. Даже сегодня, раскаиваясь в том, что я отказывал ему в любви, я чувствую себя черствым и ограниченным человеком.

48
{"b":"153239","o":1}