— В шестнадцатом веке предки твоего деда жили в Лиссабоне. Их насильно обратили в христианство. Но даже после этого их и тех, кто их защищал, преследовали, потому что Церковь и Корона боялись, что они не откажутся от своих еврейских обычаев, и некоторые, действительно, сохранили их. Тысячи людей арестовывали и сажали в темницы, а многих публично сжигали на кострах. И однажды твои предки, желая спастись, сели на корабль, который шел из Лиссабона в Константинополь. Они хотели открыто исповедовать иудаизм. И жить без страха. Ты понимаешь?
— Да, — сказал я, хотя не был в этом уверен.
— Они хотели сами выбирать, как им жить, и не волноваться, что однажды их сожгут дотла. Турецкий султан оказал им радушный прием. Он принял тысячи португальских евреев. Позже…
— Но это безумие, сеньора Граса. Как они стали евреями? Скажите мне, коль вы такая умная!
— Они… они всегда были евреями, — смутилась она.
— Невозможно, — заявил я, решив, что обнаружил пробел в ее логике. — Они ведь сначала были христианами, так зачем же они обратились в иудаизм, и зачем их потом опять крестили? Это глупо. Это… это неправда.
Я толком не понимал, что значит быть евреем, но боялся, что это изменит всю мою жизнь — это отдалит от меня родителей и Полуночника, и они больше не будут любить меня.
Луна вздохнула:
— Ужасный сегодня день.
Я встал:
— Мне пора.
— Сядь на место, Джон Стюарт, — решительно сказала Граса, — или я никогда больше не буду учить тебя рисовать!
Она схватила меня за обе руки, пытаясь удержать. Ее руки были холодны, как лед.
— Как бы там ни было, твои дедушка и бабушка по матери были евреями, а их предков сотни лет назад изгнали из Португалии. Они сохранили свой язык и свои обычаи даже в мусульманской земле. Потом, когда худшие времена инквизиции закончились — ты ведь знаешь, что такое инквизиция?..
— Да, — ответил я, имея об этом смутное представление.
— Тогда ты, видимо, знаешь и то, что она потеряла влияние двадцать пять лет назад, хотя до сих пор окончательно не уничтожена. С тех пор мы можем исповедовать свою веру более… открыто.
— Но нам не нужно привлекать к себе внимание, — добавила Луна.
— Да, это было бы глупо, — согласилась Граса. — Гораздо лучше оставлять это в тайне. Так вот, Джон, для тебя важно лишь то, что, по священному писанию, ребенок еврейки считается евреем. Поэтому ты тот, кто ты есть. Теперь понимаешь?
— А мой отец еврей? — спросил я. Они обе покачали головами. — Вот видите! Ерунда. Если бы я был евреем, он тоже был бы им. Я же не могу быть не таким, как мой отец.
— К счастью или к сожалению, — сказала Луна, — но именно так все и обстоит. Это мы и пытаемся тебе сказать.
— Тогда почему я об этом не знал? Почему папа не сказал мне?
— Твои родители ждали, когда ты немного подрастешь. Таков наш обычай. Мы говорим это детям только в том случае, если абсолютно уверены, что они достаточно взрослые и способны хранить такую важную тайну. Если обстоятельства… не усложняют все, и это знание не становится необходимым, как случилось сегодня.
— Почему мы должны держать это в тайне?
— Послушай, Джон, — ответила Граса, — инквизиция может вернуться, потому этот проповедник, Лоренцо Рейс, и пришел сюда сегодня. Мы давно его знаем. Раньше он служил в Святой Палате при Церкви кем-то вроде обвинителя. Он сажал евреев в тюрьму и отправлял их на костер. Он, несомненно, очень жалеет, что у него отняли эти права и что мы вышли из-под его власти. Он желает, что все было по-старому.
— Так вы тоже еврейка?
— Да, Джон, многие из нас евреи. Хотя мы это и скрываем.
— А кто еще?
— Я думаю, лучше тебе поговорить об этом с твоей мамой. Она и так, наверное, очень расстроится, что мы тебе столько наговорили.
— Но что мне теперь делать?
— Что ты имеешь в виду?
— Я ведь еврей, а мой отец нет. Если вы такая умная, скажите, что мне делать?
Я поплелся по улице домой. Полуночник попытался заговорить со мной, но я был слишком зол, чтобы отвечать. Я думал о том, кто я же на самом деле.
А потом мы увидели сеньора Поликарпо, распластавшегося на мостовой около своего дома. Его жена Жозефина, вся в крови, рыдала, склонившись над ним. Кости его лица вмялись внутрь от ударов. По глазам и губам уже ползали мухи.
Сеньора Жозефина подняла на нас взгляд, полный ужаса, и запричитала.
— Джон, иди домой, — сказал Полуночник, — иди домой.
— А ты?
— Я скоро приду. Иди домой и обязательно запри дверь.
Я бросился бежать. Перед тем, как закрыть за собой дверь, я увидел, как он пощупал пульс Поликарпо. Потом покачал головой и взял Жозефину за руку.
К моему облегчению, Фанни, живая и здоровая, обнюхивала куст вербены в саду.
— Сеньор Поликарпо умер, а я оказался евреем, — сказал я ей. Но в ответ она только сбегала за своим кожаным мячиком и вложила его в мою руку. Я зашвырнул его в кусты роз, что было довольно жестоко с моей стороны. Пока она извивалась, пытаясь достать мяч и не уколоться, я ушел в свою комнату и разрыдался. Потом уставился в зеркало, пытаясь найти на своей голове след от рогов, но в очередной раз ничего не обнаружил. И на кончике своего пениса я тоже не увидел ничего необычного.
Примерно через час домой вернулась мама.
— Джон? — встревоженным голосом позвала она. — Джон, ты у себя?
Я сбежал вниз по лестнице и бросился в ее объятия.
— Слава богу, с тобой все в порядке, — сказала она. Мама долго обнимала меня, и я чувствовал, что она дрожит.
Я хотел спросить ее, евреи ли мы, но рассудил, что это в любом случае ее обидит, ведь окажись это правдой, то я напомню о ее врожденном недостатке, а если нет — на что я до сих пор надеялся — она может обидеться, что я так плохо думал о ней.
— Мне кажется, что с тобой сегодня случилось что-то неприятное, — сказала она, пытаясь сохранить самообладание. — Тебе не причинили никакого вреда?
— Нет, мама.
— Никто тебя не тронул?
— Нет.
— Точно?
— Да.
— Ты, наверное, испугался.
Я покачал головой, и она спросила:
— А Полуночник дома?
— Он, наверное, на сторожевой вышке в саду.
— Слава богу!
Она задумчиво опустила глаза и попросила:
— Набери мне воды в кастрюлю. Я приготовлю ужин. Горячая еда — как раз то, что нам нужно.
Я глубоко вздохнул и сказал:
— Сеньор Поликарпо умер.
— Я знаю, Джон, я видела Жозефину. Мы позже поговорим о том, что все это значит для нас.
— Мама, если я… если бы я был евреем. Я бы… я бы…
Я не знал, что сказать дальше, и замолчал.
Мама подняла руку, прося подождать секунду, и сняла свою черную шаль. Положив ее на кресло, она вернулась ко мне. Она обхватила руками мою голову и поцеловала меня в лоб.
— Ну, Джон, если бы ты был евреем… Что именно ты хочешь узнать?
Она была удивительно спокойна, хотя я ожидал, что она впадет в истерику. Но вместо этого она ободряюще улыбнулась мне.
— Если бы я был евреем, я бы знал об этом?
— Хороший вопрос, Джон, и я, конечно, на него отвечу. Но сначала расскажи мне подробно, что произошло с тобой сегодня? Я должна знать.
— Нет. Сначала ты ответь на мой вопрос.
Она вздохнула, уступая моему любопытству. Я и представить себе не мог, каким огромным облегчением для нее было открыть мне, наконец, правду.
Теперь я знаю, что многие ее причуды, особенно непрестанные опасения, что подумают другие, и упорное требование соблюдать правила приличия, были прямым следствием постоянного стремления скрываться — как внутри дома, так и снаружи.
Вероятно, необходимость лгать своему собственному ребенку казалась ей иногда жестокой.
— Сядь со мной, Джон, и я отвечу на все твои вопросы, — ласково сказала мама. Она настояла, чтобы я сел в папино кресло. — Ты теперь такой тяжелый — если посадить тебя на коленки, ты меня раздавишь, — засмеялась она.
Она посмотрела на меня так, словно была очень рада просто видеть меня живым и здоровым.