Но мне кажется, главным было все же то, что Анн-Мари к ней не приставала. Она никогда не пыталась обнимать Майю. Не хвалила ее, как Карин, не сердилась на нее, как Эва, и не дразнила ее, как Йенс. Короче говоря, она относилась к ней как к воздуху. А Майе, по-моему, только этого и было надо.
Лично мне она иногда надоедала. Она вечно ходила за нами по пятам. Она не участвовала в наших занятиях, но все время находилась поблизости. Немой зритель, не упускающий ни единой детали.
Когда мы ездили на лодке ловить рыбу, она любила сидеть на носу. Браться за удочку она сама не хотела, а довольствовалась тем, что наблюдала, как рыбачим мы.
Иногда нам с Анн-Мари хотелось побыть вдвоем. Тогда Анн-Мари закрывала дверь в свою комнату. Майя не возражала, но, когда мы через несколько часов выходили, она стояла в темноте под чердачными балками и ждала.
Та же история повторялась, когда мы куда-нибудь собирались и не хотели брать ее с собой. Анн-Мари просто сообщала: «Тебе с нами нельзя». И Майя послушно усаживалась у дороги, а когда мы через длительное время возвращались обратно, она сидела на том же месте, как верная собачка. Меня начинала мучить совесть, а Анн-Мари лишь пожимала плечами.
Славу «вещеискателя» Майя приобрела в то лето, когда ей было два с половиной года.
Следующим летом у нее обнаружился новый талант.
С первого дня пребывания в семье Гаттманов у Майи появились восковые и пастельные мелки, акварельные краски, гуашь и детские краски для рисования пальцами. (Все, кроме фломастеров, поскольку Карин почему-то считала, что они не развивают, а затормаживают развитие. Если я ничего не путаю, недостаток фломастеров она видела в том, что цвета нельзя смешивать, чтобы получить новые оттенки.) Майя не проявляла к этим краскам никакого интереса. Зато она с удовольствием брала у кого-нибудь с письменного стола чернильную ручку и малевала нечто абстрактное. Она могла заниматься этим часами, что очень беспокоило Карин, которая считала, что в этом возрасте для ребенка лучше подходят большие мелки и яркие краски.
Но однажды Оке случайно бросил взгляд на один из размалеванных листов и, к своему огромному изумлению, обнаружил, что там не просто мазня. Вдоль листка брели длинные вереницы маленьких животных, сантиметра по два в длину, с четырьмя ногами, хвостом и вытянутой, узкой мордой. Собаки. Или одна собака в движении, как на ленте кинетоскопа.
Оке принялся уговаривать Майю порисовать еще, но та, как всегда, сделала вид, что не слышит. Она рисовала только тогда, когда ей хотелось самой. Семья с нетерпением стала ждать следующего рисунка.
Но и на этот раз на листе оказались собаки. Несколько деревьев. И дом. Карин соотнесла нарисованное с недавней прогулкой, на которую они брали с собой Крошку Мю. Когда же она спросила об этом Майю, ничто в лице девочки не подтвердило ее догадок.
Потом стали появляться новые рисунки, штук по десять за день, и в маленьких фигурках члены семьи узнавали самих себя и окружающие предметы. Маленький домик оказался киоском, куда обычно ходили покупать вечерние газеты и сладости. Майя всегда рисовала однотипно: мелко и длинными цепочками. Часто снова и снова повторялся один и тот же сюжет. Никто не понимал почему. Собака-то могла двигаться, а киоск? Возможно, она пыталась усовершенствовать свой рисунок или просто закрепить его в памяти.
Рисунки Майи — мелкие и скрупулезные, абсолютно не соответствовали ее возрасту. Ведь это были ее первые осмысленные творения. А где же головы на ножках? Где первые лица с четырьмя кружочками: два глаза, нос и рот? Неужели она перескочила через эти обычные этапы? Или преодолела их быстро и незаметно? Малюя свои каракули, она часто сама выбрасывала рисунки, едва закончив. Иногда Карин выуживала их из корзины для бумаг или из помойного ведра, чтобы посмотреть, произошел ли сдвиг в Майином развитии, но те листы, которые Майя рвала на мелкие кусочки и спускала в туалет, в руки Карин не попадали.
Художественный талант Майи развивался очень быстро. Я не видела ее с предыдущего лета и пришла в изумление, хотя в одном из писем Анн-Мари и рассказывала мне о ее успехах.
Рисовала Майя быстро и сосредоточенно. Закончив рисунок, она просматривала вереницы фигурок. Потом как будто теряла к ним всякий интерес, и если никто не успевал ей помешать, шла к помойному ведру и выбрасывала рисунок либо куда-то прятала.
Как и с поиском вещей, казалось, что похвала ее совершенно не интересует. Майе нравилось рисовать, но показывать свои произведения или выслушивать восторженные комментарии она не любила.
Однако больше всего в рисунках Майи поражала не на удивление зрелая техника, а композиция: цепочки маленьких фигурок. И содержание: самые свежие впечатления. Это был не рисунок в обычном смысле слова, а некая система маленьких картинок. Своеобразный язык.
~~~
Лето 1972 года уже с самого начала было каким-то особенным. Папа усиленно работал над диссертацией о пародонтозе, а мама не покладая рук трудилась над обустройством нашего нового дома, поэтому на лето они решили сдать дачу какой-то многодетной семье из Буроса.
Мы договорились с Гаттманами, что во время летних каникул я поживу у них. Их это вполне устраивало, поскольку Эва собиралась поехать волонтером в израильский кибуц, так что у них оказывалось одним человеком меньше.
Я всегда мечтала стать для Гаттманов членом семьи, и возможность пожить в их доме именно на таких ролях меня очень радовала. Весной наша с Анн-Мари переписка расцвела, и письма приобрели совершенно иной характер. Мы подробно обсуждали планы на предстоящее лето: как мы будем спать (Лис предстояло переехать в каморку Анн-Мари, а нам — жить вместе в комнате старших сестер), какую одежду брать с собой и как мы будем проводить время. Главное место в этих обсуждениях отводилось тому, как мы с палатками и без родителей отправимся праздновать «середину лета» на остров Каннхольмен. Эва и Лис уже несколько раз ездили туда со своими друзьями, в прошлом году они брали с собой Йенса, а теперь родители сочли, что и нам с Анн-Мари можно поехать. Мои родители сперва несколько колебались — ведь мне было всего пятнадцать, но поскольку с нами должна была ехать Лис, которой был уже двадцать один год и которую они считали сознательной и надежной старшей сестрой, разрешение было получено.
В первый день летних каникул папа повез меня в Тонгевик. Эту поездку я помню до сих пор. Свежая зелень деревьев, пенящиеся от купыря луга, волнующий запах в папином новом автомобиле, Гилберт О'Саливан по радио. Накануне я распрощалась со своими одноклассниками. Общеобразовательная школа осталась позади. Я откинулась на спинку мягкого, пружинящего сиденья, чувствуя, как ветер врывается в опущенное окно и развевает мои волосы. Я ощущала, что уезжаю от старого навстречу чему-то новому.
Одну перемену я заметила, уже когда мы вынимали мои вещи из багажника. Крошка Мю больше не бродила вперевалку по участку, что-то вынюхивая. Этой зимой она умерла, ей было семнадцать лет.
Вышла Карин, в шортах, полотняной рубашке и деревянных сабо. Она крепко обняла меня:
— Ульрика! Как здорово, что ты будешь с нами все лето. Анн-Мари и остальные поплыли на лодке купаться. Дома только я. Пойдемте, выпьем кофе. Я испекла пирог с ревенем.
Когда папа, быстро выпив кофе с пирогом и обменявшись с Карин несколькими вежливыми фразами, уехал обратно в город, она отвела меня наверх, чтобы показать комнату, где нам с Анн-Мари предстояло жить.
По сравнению с каморкой Анн-Мари эта комната показалась мне очень большой. Две кровати с белыми в синий рисунок покрывалами стояли рядышком — в самый раз для задушевных бесед, около каждой был ночной столик, а между ними — окно. На окне висела «музыка ветра» с раковинами голубых мидий. Возле подпиравшей наклонный потолок стены стояли два мягких стула, выкрашенные в белый цвет и обитые тканью с таким же, как на покрывалах, рисунком, и березовый секретер с откидной крышкой. На секретере красовался кувшин с ромашками. На пожелтевших обоях остались отчетливые следы от плакатов, висевших здесь при старших сестрах.