— В Африку, — сумеречно объявил Филиппыч, навьючивая на себя байдарку.
— Погоди, какая Африка, если мы еще пиво не допили?!
— В Африку, — обреченно повторил Филиппыч и, не прощаясь, вышел.
Даже Йорик недоумевал.
— Похоже, у Филиппыча карма обострилась, — диагностировала Дина.
— Надеюсь, это не заразно, — отозвался Михаил, — а то, знаешь ли, среди бела дня аж до самой Африки допиться… Между прочим, что у нас там с Лешенькой стряслось? Пора бы изымать… Лешенька! Нельзя там жить! Не спи, замерзнешь! Лешенька!..
Сортир безмолвствовал.
— Лешенька!..
— Леша!..
— Алексей!..
В конце концов дверь пришлось вскрывать. Лешеньки в сортире не было. На сливном бачке лежал использованный шприц.
— Что же он — в фанину просочился? — огорошенно спросила Дина.
— Почему бы нет, — пожал плечами Миха.
— Это ты нарочно? — саркастически спросила Дина.
— А при чем здесь я? — удивился Миха. — Это же не я в канализацию утек!
Он почесал затылок и с целью улучшения перистальтики фановой трубы спустил в сортире воду.
— Н-да… смешно! — констатировала Дина.
— Хотя не весело, — согласился Михаил, — впрочем, кто сказал, что скверный анекдот должен быть веселым? разве что смешным. — Он помолчал. — Послушай, я здесь в самом деле ни при чем!
Диана лишь затейливо вздохнула.
Вездесущий бомж по кличке Рабинович тоже старательно прикидывался, что он здесь ни при чем. Хоронясь за мусорным контейнером, просвещенный Рабинович наблюдал размашистое действо, учиненное на Мещанской улочке, и приятельски беседовал с начитанным дворником Герасимом, прозванным, естественно, Муму. Падшие интеллигенты были слегонца под кайфом, поелику намедни в одной из урн, вверенных попечению Герасима, Рабинович обнаружил пакетик отличной анаши.
Анаша была на редкость хороша, но даже без укурки странноватый «Праздник нашей улицы» напоминал чей-то наркотический приход, отягощенный политической тематикой.
Искусственная толчея на перекрестке Мещанской и Столярного пестрела плакатами и транспарантами предвыборного толка. Стылый ветер безжалостно трепал воздушные шары, красные коммунистические и трехцветные демократические стяги и облезлые знамена профсоюзов. Безразличие аборигенов к данному мероприятию с лихвой компенсировалось образцово-показательными активистами, специально доставленными на автобусах.
Ради оживляжа мобилизовали юные дарования из танцевальной студии бывшего Дома пионеров, расположенного здесь же, на Мещанской. Продрогшие мальчики были ряжены в матроски, озябшие девочки — в тюлевые платьица с марлевыми крылышками за спиной. Смешение одежд, времен и стилей усиливали дамы в кринолинах, мужчины в сюртуках, чтобы не сказать что в лапсердаках, православный попик с дароносицей и военный духовой оркестр.
С обтянутого кумачом помоста, оснащенного микрофонами, вещали краснорожие (возможно — от природы, может быть — от климата) «отцы» несчастной улицы в кепках и дубленках. Установленные на одном из агитационных автобусов динамики сипели и хрипели так, что, даже если в чиновничьих речах наличествовал хоть какой-то смысл, он был неуловим, тем более что никого смысла в этой громко-говорильне не было…
А в сотне метров от всего бедлама, за мусорным контейнером, бомж и дворник мирно угощались косячком.
— Да, такие тут дела, — по второму разу закурив, отметил Рабинович, — тут дела — ни в туда, а в задницу, Герасим…
— А это как — ни в туда, а в жопу, Рабинович?
— А это как российской флаг, Герасим, — передавая косячок, ответил Рабинович, — белый-синий-красный, а по буквам — БСК. Есть такая тормозная жидкость БСК, бутиловый спирт с касторкой: вроде бы и спирт — а всё-таки не тот, вроде бы отрава — а сразу со слабительным. Так и получается, что ни в туда, а в задницу. Попробуй на досуге…
— Пробовал уже, не помогает.
— От чего, Герасим?
— От жизни… Не пойму я, — затянувшись, обронил Герасим, — то ли одного меня так лихо зацепило, то ли заодно и остальные все крышами поехали. Эти ладно, которые с трибуны говорят, им по должности положено придурками работать. А другие? Я вот лично только что на канале шизнутого видел. В натуре идиот — там вода уже на метр поднялась, а он знай себе на байдарке чешет. А на фига выгребывается? Утопнет, как Муму…
— Это не Муму, Герасим, это алконавт Филиппыч в Африку потек, — выпустив дымок, ответил Рабинович.
Герасим ничуть не удивился: Рабинович был на то и Рабинович, что знал буквально всё.
— А-а… в Африку — это хорошо, в Африку — пускай, — принимая косячок, рассудил Герасим. — Пошустрей бы те жлобы мутотень кончали. Может, после них бутылок наберем. Вот сучары, сколько же они сегодня пива извели! Тары там — на три пол-литры хватит…
— Это у тебя, Герасим, гонка началась, — добивая косячок, ответил Рабинович. — Ничего мы там не наберем, эти мафиози ушлые, сами всё подчистят, если пионеры раньше не управятся.
— Ага, верно, там еще и пионеры с крылышками объявились. Как мушки налетели… Здорово же мне по мозгам дало. Хватит мне, пойду, пока по ногам не вдарило. Бывай, курилка…
И дворник удалился.
Герасим удалился, будто растворился в зыбучих сумерках. Небо опускалось. Становилось всё темнее и темнее. Изломанная кромка крыш погружалась в облака, здания словно бы дрожали, рябили, расплескивались, как отражения в растревоженной воде. А небо опускалось, становилось всё темнее и страшнее, и бомжа по кличке Рабинович до мозга костей пробирал мрачняк, поскольку только что Рабинович понял, что мир вот-вот качнется, раскачается и перевернется, вывернется наизнанку, и он окажется на дне, даже не на дне, а в бездне, окруженный только отражениями, и сам он ныне, присно и до конца времен, где времени уже не будет, станет отражением…
А небо опускалось, ветер дул сильнее и сильнее. «Праздник нашей улицы» сворачивался, программу спешили завершить, на перекрестке изготовились к параду. В последний раз хрипнули и захлебнулись громкоговорители, толпа построилась. Оркестранты, насекомые «ангелочки» с крылышками, сюртуки и кринолины заняли места во главе колонны, попику и «отцам» Мещанской улицы подали тройку с бубенцами — и духовой оркестр урезал марш.
Порывом ветра сорвало пеструю гирлянду, украшавшую балкон у перекрестка, и разноцветные шары рассыпались и покатились в сторону контейнера — и за ними следом повлекло толпу. Колонна надвигалась, Рабиновичу становилось всё страшнее и страшнее, а когда он костным мозгом понял, что лица демонстрантов похожи на те же самые шары, потому что лиц у этих лицедеев не было, а три коня, запряженные в коляску, были рыжим, вороным и бледным, он хотел бежать. А шары катились и катились, бомж пробовал бежать, хотя и знал, что бежать отсюда некуда, но бомж всё-таки попробовал бежать, но бежать и в самом деле было некуда, и тогда отчаявшийся Рабинович залез в мусорный контейнер, задраил крышку и зарылся с головою в хлам.
И сделалось безмолвие под небом, но тут же ветер с новой силой взвыл и загудел, словно вострубили вразнобой чудовищные трубы, литаврами жахнула гроза, барабанной дробью по контейнеру ударил град; небеса разверзлись и низверглись. Мусорный контейнер внезапно дернулся, еще раз дернулся и дернулся еще раз, как будто под метлой — будто бы какой-нибудь космический Герасим исполинской дворницкой метлой взялся выносить весь сор из города и мира; и просвещенный бомж по кличке Рабинович знал, что наступил конец, но до самого конца этому не верил…
А небо опустилось.
Небо опустилось. Небывалая в петербургском межсезонье, как в междувременье или же безвременье, буря с градом и грозой разрешилась ливнем. До полуночи стихия бушевала, корежа крыши, обрывая провода и валя деревья, а после сделалось опять безмолвие на небе, город погрузился в облака — и стала тишина.