– Мы уж думали, не стряслось ли чего!.. – произнес Воронов и кивнул в сторону немки. – А у вас, похоже, все в порядке… Даже вон трофей с собой приволокли.
Он достал из внутреннего кармана плоский стальной портсигар.
– Трофейный? – спросил Аникин.
– Ага… – подтвердил артиллерист. – С Украины у меня. Удобная вещь. Вдобавок вместо зеркальца использую, когда бреюсь…
Младший лейтенант открыл портсигар и протянул Аникину, предлагая угоститься.
– А содержимое – это уже немецкие… – уточнил он. – В Карове набрели мы на табачный магазинчик…
– Хорошо запаслись? – спросил Аникин, вынимая сигарету.
– Не сказал бы… – хмыкнул Воронов. – Местные там уже вовсю поработали. Старики, женщины… Мы с оружием, то да се, а они даже внимания не обращают. Набивают табаком торбы свои, карманы. Нам крохи остались… Я им говорю: «Это мародерство». А старик мне в ответ, что, мол, мы у своих берем, а не у вас. Хорошо, что я ребятам не перевел это «не у вас», а то бы они его раскурили вместо папиросы… Не у вас… У нас вон у Котельного, заряжающего, всю семью расстреляли немцы. Родители и две младшие сестренки, всех раздели, заставили ров копать, а потом – туда… У Дзюбы – жену и детишек… Не у вас… Все они, сволочи, в этом повязаны…
Глубоко посаженные, внимательные глазки младшего лейтенанта налились злобой, и брови угрожающе сдвинулись. Он посмотрел на женщину, присевшую у стены, и глубоко затянулся. Порция никотина тут же возымела действие, и темное и злое практически исчезло с лица Воронова, став неуловимым.
Андрей уловил направление молчаливого, тяжелого взгляда артиллериста.
– Муж ее из окна сиганул… – ответил Аникин, экономно, с наслаждением затягиваясь. – Они на пару огонь корректировали для своих. Видать, может кое-что порассказать. Тютин порывался по пути шлепнуть ее, еле угомонили. Муженек ее чуть Тютю не укокошил… Да уж… Хорошо бы ее допросить, да только у нас во взводе никто ни бельмеса…
– Понятное дело, – согласился артиллерист. – К вам в роту не из институтов народ набирают.
– По-разному попадают… – многозначительно ответил Аникин. – А ты, лейтенант, как я понял, шпрехаешь?
Воронов промолчал, сосредоточенно куря немецкую сигарету и то и дело поглядывая на женщину.
III
Тут из-за плеча командира возник Латаный.
– А помните, товарищ старший лейтенант, перед Балатоном прибыл к нам во взвод один боец, Бугаевский? – спросил Латаный, доставая из внутреннего кармана кисет и заготовленный под самокрутку кусочек бумаги.
– Буга? – переспросил Андрей и кивнул. – Конечно, помню…
– Так тот на трех языках шпарил, как по-русски, – с готовностью развил тему Латаный. – И пел еще здорово. За это в штрафную и угодил…
– За что? За то, что хорошо пел? – не понимающе переспросил Воронов.
– Ну да… – произнес командир отделения. – Буга сам мне рассказывал. В строевой он был как сыр в масле, ходил в должности писаря ПНШ[7] и горя не знал, пока у него с непосредственным начальством интересы не перехлестнулись – относительно одной симпатичной радистки, прибывшей в полк. Хоть и сержант, но молодой, образованный, обходительный, песни всякие исполняет под гитару про любовь. Короче, бабам нравится… На передовой по романтике и красивым отношениям стосковались. Липли к нему как мухи на мед… Вот и эта радисточка…
Свернув и загнув бумажную конструкцию, Латаный щедро наполнил воронку табаком.
– Самосад. Фашистский… – подкуривая, с причмокивающим придыханием сказал он.
– А-а… забористый табачок… – вздрогнув и тем самым как бы продемонстрировав, как его пробирает, с удовольствием выдохнул сизое облако дыма Латаный.
На его рассказ и на ароматные клубы самосада и сигарет тем временем уже подтянулись остальные штрафники и артиллеристы, образовав что-то наподобие широкого круга.
– А дальше? – нетерпеливо спросил подающий, долговязый парень с закопченным лицом и штопаными, перелатанными штанами на длинных ногах.
IV
Он устроился на корточках возле самого Латаного, словно в кинотеатре, и теперь жадно затягивался дошедшей до него самокруткой в ожидании продолжения.
– Ага, значится, Буга… – собираясь с мыслями, произнес Латаный. – С радисткой, значит, связь у них быстренько наладилась. А капитан его, который ПНШ, естественным образом своего писаря за это люто возненавидел. А у них в полку завели как раз такую канитель, что все помощники начштаба ежедневно должны были обходить позиции, даже на самом переднем крае. А капитан этот и давай вместо себя своего писаря посылать. Как его очередь, так он его на проверку подразделений отправляет. А у них передний край полосками был нарезан – тут в траншее наши, а тут через сотню метров – немец сидит. Проверка каждый раз – вечером, немудрено к врагу угодить. Двух контролеров перед тем укокошили, а один вовсе пропал – скорее всего, тепленьким в плен притопал. А Буга то ли со страху, то ли от безрассудства как подходит к переднему краю и не разобрать, где наши, где фрицы, начинает песни петь – негромко так, но хорошо поставленным голосом. И вдруг, говорит, слышит: «Карош, рус! Громче петь!..» Это, значит, немчура в окопе слева. А Буга соображает: ага, значит, правее надо брать, там в траншее, отбитой вчера, наши сидят. Ну, он действительно громкости добавляет, а заодно и скорости, и под «выходила на берег Катюша…» живым и целехоньким к своим попадает. А немец рядом – метров тридцать по прямой. Кричат ему: «Пой, карош рус!» И наши просят. Ну, Буга им концерт и устраивает. Да еще и международный репертуар: «Челиту» и по-русски, и по-испански. Аплодисменты с обеих противоборствующих сторон звучали оглушительные. Ну, Буга расчувствовался и от преисполненности успехом выдал какую-то песенку на немецком про лютики и ландыши.
V
– А что, у немцев тоже лютики растут? – недоверчиво спросил долговязый.
– Сам ты лютик… – хмыкнул Латаный, недовольный тем, что его прервали. – У тебя глаза есть. Ты видел, сколько сирени и яблонь в цвету?
– Так то яблоки… – протянул долговязый.
– Короче, не в лютиках дело… – отмахнувшись, продолжил Латаный. – Кто-то стуканул капитану про концерт этот. А тот сволота, в свою очередь, «особняку»[8] доложил, что вот, мол, старший сержант Бугаевский, оказавшись чуждым советской власти и коммунистическому строю элементом, тешит своим пением вражеские уши, тем самым укрепляя боевой дух фашистов и в то же время пропагандой фашистской культуры разлагающе действуя на души красноармейцев. Такая тяжеловесная торпеда дошла до замполита полка, и загремел тенор-полиглот Бугаевский в штрафную роту.
Несколько секунд курили молча.
– Да-а… – проговорил долговязый. – Из-за чувств человек погорел.
– Можно и так сказать… – кивнул Латаный. – Погорел Буга из-за того, что обошел своего начальника капитана на вираже любви. Это сам Буга так выражался. Любил блеснуть в разговоре высокопарной фразой…
– А почему любил? – переспросил Воронов, с готовностью принимая от Аникина дымящуюся самокрутку.
– Убили Бугаевского… – произнес Аникин. – Ротный как раз его хотел в писари при штабе взять. Образованный, немецкий знает… Не успел вступить в должность. Накрыло в траншее вражеской минометной атакой.
– А как он на стихи Есенина, а, товарищ старший лейтенант? – отозвался, вспоминая, Латаный. – Как заведет про старушку-мать, так у всех слезы на глазах. Все сплошь прожженный, заматерелый контингент, а у всех слезу прошибало…
– Да, имел способности…
Докуривали молча, вслушиваясь в нарастающий шум стрельбы.
VI
Несмолкающий лай вражеских пулеметов терялся в грохоте канонады, которая ширилась и на востоке, и к западу от того квартала, где застряла штурмовая группа. Казалось, там рушится, обваливаясь в преисподнюю, сама земная кора, не выдерживая многотонного натиска раскаленного металла, который обрушивали друг на друга противоборствующие стороны. Но все-таки натиск атакующих был на несколько порядков выше и каждую минуту нарастал.