Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Авангард довел до предела важнейшее откры­тие за многовековую историю человеческой мыс­ли — открытие романтизма, он же индивидуа­лизм (эпоха, освященная великими именами Наполеона, Байрона, Бетховена): автор равен произведению. В футуризме (а потом в поп-арте) само явление художника стало главным актом творчества. Отсюда естественная тяга авангар­дистов к социальности, озабоченной процессом, всегда готовой видеть результат в отдаленности поколений и десятилетий. Ведь и павки Корча­гины воодушевленно гибли за мировую револю­цию, даже отдавая себе отчет в том, что победит она за пределами их жизней.

Передовые художники были переполнены азартной предприимчивостью. Про такую энер­гию говорят: ее бы в мирных целях. Здесь — со­гласно теории менеджмента — профессиональная компетентность не совпадала с компетентностью моральной. Потерянность в хаосе перемен: неяс­но, что делать и чего хотеть. Как в анекдоте о де­вочке, которая заказывает золотой рыбке жела­ния: чтобы уши стали большими и волосатыми, нос закрутился штопором, вырос длинный хвост. Всё исполнив, рыбка удивляется, почему у нее не попросили принца, дворцов, денег. Девочка оза­дачена: "А что, можно было?"

Когда не знаешь, как поступить, надо быстро совершить поступок. Какой-нибудь. Эту психотерапевтическую рекомендацию авангард усвоил стихийно. Протест против старого искусства был тем решительней, чем примитивнее. В России более радикально, чем где-либо, исполнялся за­вет Сезанна: "Трактуйте природу посредством цилиндра, шара, конуса". Сведение к формуле. "Египетско-греческо-римско-готический маска­рад" (определение Эль Лисицкого) заменяется геометрической конструкцией. Традиция не толь­ко не нужна, но и вредна как помеха. Эстетичес­кая — и, как следствие, социальная — хирургия. Кубизм и кубофутуризм производят разложение сложных форм на простые. В общественной жиз­ни такое упрощение и есть — революция.

Чем ниже степень культурной укорененнос­ти, тем легче дать по морде — эмпирически это известно каждому. Футуристов захватывал пафос мятежа и погрома.

"Эй, молодчики-купчики, / Ветерок в голо­ве!/ В пугачевском тулупчике / Я иду по Москве!" — восклицал Велимир Хлебников. Что-то путал при этом, видно, давно читал "Капитанскую дочку", забыл, что тулупчик все-таки дарованный дворян­ский, с плеча Петруши Гринева. Да где там пере­читывать — некогда, время бунтовать, хотя бы на страницах. Та же лихость у Хлебникова в очерке "Октябрь на Неве", в поэмах "Ночной обыск", "Переворот во Владивостоке", в разных стихотворени­ях. "Его умел, нагой, без брони, / Косой удар реб­ром ладони, / Ломая кости пополам, / Чужой костяк бросать на слом" — какой пацанский (в обо­их значениях) восторг перед силой.

Василий Каменский о Стеньке Разине написал роман, поэму и пьесу, о Пугачеве — поэму и пьесу.

В брошюре "Черт и речетворцы" Крученых изображал испуг мещанина перед Достоевским: "Расстрелять, как Пушкина и Лермонтова, как взбесившуюся собаку!", но сам автор и его друзья в манифесте футуристов "Пощечина обществен­ному вкусу" предлагали поступить с Пушкиным (заодно с Достоевским и Толстым) не лучше: "Бросить с парохода современности". Почти все­гда самый знаменитый пассаж из "Пощечины" цитируется с ошибкой: "сбросить". При обсуж­дении манифеста Маяковский сказал: "Сбро­сить — это как будто они там были, нет, надо бро­сить с парохода". То есть не избавиться от старых мастеров, как от балласта, а именно произвести показательную казнь: сначала втащить на вер­хотуру, а потом швырнуть за борт. Как княжну.

Работа со схемой сильно облегчает всё. Вах­тангов говорил о Таирове, создателе Камерного театра, упомянутого в рейновском "Авангарде": "У него есть чувство формы, правда, банальной и крикливой. Ему недоступен дух человека — глу­боко трагическое и глубоко комическое ему не­доступно".

Здания на чертежах не рушатся с грохотом, закладывающим уши, и пылью, разъедающей глаза. Человек в анатомическом атласе разнима­ется на части безболезненно. Когда Крученых пишет "Живописцы будетляне любят пользовать­ся частями тел, разрезами, а будетляне речетворцы разрубленными словами", он ничего приклад­ного не имеет в виду. Но можно пойти и дальше, создав, как Хлебников, поразительный историко-религиозный гибрид: "Был хорош Нерон, иг­рая / Христа как председателя чеки". А в поэме, так и названной "Председатель чеки", сообщить: "Тот город славился именем Саенки. / Про него рассказывали, что он говорил, / Что из всех яб­лок он любит только глазные". Нет, сам Хлебни­ков не прославляет члена харьковской ЧК С.Саенко, но положительному герою его поэмы тот явно симпатичен: "Как вам нравится Саенко?" — / Беспечно открыв голубые глаза, / Спросил председатель чеки".

Авангардисты оказались естественными со­юзниками большевиков, оформляя и вдохновляя пафос разрушения. Оттого после победы логично пошли во власть, перейдя, по выражению Лисицкого, от "базаров идей" — к "фабрикам действия". Общество рассматривали как поле художествен­ного эксперимента. В устоявшихся социумах это было бы невозможно, в одной отдельно взятой России — вполне. В этой стране слов слово шло на слово. Образ на образ — буквально: черный квадрат на икону. Мантра на мантру: "Дыр бул щыл" на "Отче наш".

Новое слово и новый образ были смелыми, броскими, громкими — против старых и стертых. За старыми, как оказалось, не было ничего, кро­ме звука и ритуала. Непонятный церковнославян­ский воспринимался тысячелетней заумью: на русский язык Писание перевели только в 60-е го­ды XIX века и толком не успели прочесть. Никог­да не было того, что скучно именуется граждан­ским обществом и составляет костяк всякого организованного человеческого скопления. Госу­дарственные установления рассыпались с дивной легкостью потому, что были не институтами, но заклинаниями. А уж в заклинаниях художники знали толк лучше.

Оттого-то уваровскую триаду стало возмож­но чуть встряхнуть за ушко на солнышке, слегка переименовав, — и она стала служить совсем дру­гому государству. А потом снова возродилась, совсем уже в оригинале: православие-самодержавие-народность — подлинный девиз России на­чала XXI столетия. Почему бы не служить и не воз­рождаться, если под лозунгом лежит аморфный, вязкий, трудноопределимый национальный ха­рактер, но нет за ним цивилизационных обще­ственных основ — только идеология, то есть всё те же слова. Авангард в начале XX века и ударил по ним своим ослепительным и оглушительным лексиконом.

Художник и диктатор близки друг другу пол­ной и безусловной властью над своим творением. Поэт заменяет строку, композитор выбрасывает такт, живописец замазывает фигуру, прозаик переставляет абзацы — тиран делает все то же, только с людьми.

В лексике Малевича — "приказы по армии ис­кусств", Маяковский о поэзии — постоянные ору­жейные метафоры. Некоторые из новаторов и получили власть. Малевич и Татлин — в изобра­зительном искусстве, Лурье — в музыке, Мейер­хольд — в театре. Малевич был уверен, что изоб­ретенный им супрематизм может, должен и призван переустроить жизнь, для чего создал в 1919 году в Витебске объединение УНОВИС (Ут- вердители Нового Искусства). Начали с перформансов и манифестов, впереди было преобразо­вание бытия. (Занятное и важное последствие: соблазнительность проектов переманила к Ма­левичу учеников Шагала, вынудив того в страш­ной обиде покинуть Витебск, а затем и страну — так началась шагаловская мировая карьера.) Лисицкий к I мая 1918 года сделал первое знамя ВЦИКа, которое члены Совнаркома торжествен­но вынесли на Красную площадь.

Однако авангард наверху не удержался, не понадобился во власти — как старые большевики в 30-е, как диссиденты в 90-е: на дистанции революционер всегда проигрывает бюрократу. Когда выдыхается революционный порыв — а он выдыхается всегда, по законам энтропии, — при­ходит время иных людей, иных умений и навы­ков. Контора — не баррикада: нужна не битва, а интрига, не нетерпимость, а компромисс. Да и образ жизни другой — щелкать на счетах, носить нарукавники, выстраиваться в очередь к окош­ку. Авангардисты же продолжали меряться сла­вой и школой, не мириться друг с другом, при­выкнув к отчаянной борьбе за свой вариант карты звездного неба. Николай Харджиев рас­сказывает, что Татлин Малевича "ненавидел лютой ненавистью и в какой-то мере завидовал. Они никак не могли поделить корону. Они оба были кандидатами на место директора Инсти­тута художественной культуры. Малевич сказал: "Будь ты директором". Татлин: "Ну, если ты предлагаешь, тут что-то неладное". И отказал­ся, хотя сам очень хотел быть директором... Ког­да Малевич умер, Татлин все-таки пошел по­смотреть на мертвого. Посмотрел и сказал: "Притворяется".

74
{"b":"150705","o":1}