Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

1916,1922

поэзией Хлебникова мне очень по­везло.

Задолго до того, как впервые прочел, много слышал: "Сложность, заумь, поэт для поэтов". Но вначале попа­лась проза. Раньше всего — "Ряв о железных до­рогах", страничка такого же свойства, как те, которые в изобилии приносили и присылали в редакцию газеты "Советская молодежь". Через годы в Нью-Йорке, в газете "Новое русское слово", редакционная почта мало отличалась от рижской. В "Молодежке" я отбился от множества ученых и изобретателей, одних только вечных двигателей было три. В Штатах выдержал полугодовую осаду открывателя непотопляемости. Везде требовали связать с Центром (с прописной): в одном случае с Политбюро, в другом — с Белым домом. "Ряв" Хлебникова — о том, что железные дороги разум­ны только тогда, когда идут вдоль моря или реки. В доказательство приводятся Италия и Америка. "Североамериканский железнодорожный "крюк" заключается в том, что чугунный путь переплета­ется с руслами Великих рек этой страны и вьется рядом с ними, причем близость обоих путей так

велика, что величавый чугунный дед всегда мо­жет подать руку водяному, и поезд и пароход на больших протяжениях не теряют друг друга из вида". На карту Хлебников когда-нибудь смотрел?

Как писал о нем Мандельштам, "какой-то иди­отический Эйнштейн, не умеющий различить, что ближе—железнодорожный мост или "Слово о пол­ку Игореве". Почти так же высказался Ходасевич: "Хлебникова... кто-то прозвал гениальным крети­ном, ибо черты гениальности в нем действитель­но были, хотя кретинических было больше". Из хлебниковских математических формул всемир­ной истории, с судьбоносным значением ин­тервалов в 413, 951 и 1383 года, выходило, что к н октября 1962 года советская власть должна рас­пространиться на весь мир. Я огляделся—не получа­лось. Следующая, запасная, дата — 2007-й. Вряд ли.

Понятно, что после "Рява" и пророчеств под­ступаться к стихам Хлебникова стало еще страш­нее. Но повезло: первым из его стихотворений прочел это, "Строгую боярыню", внятную, легкую, звонкую, живописную, с особой, сразу запомина­ющейся проникновенной простотой последних пяти строк — и навсегда перестал бояться стихов.

ФАНТОМНАЯ БОЛЬ

Максимилиан Волошин1877-1932

Мир

С Россией кончено... На последах
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
О Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи,
Германцев с запада, монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного суда!

23 ноября 1917, Коктебель

Редкостная поэтическая публицистика. То есть ее полно, конечно, и у демо­кратов-разночинцев XIX века, и види­мо-невидимо после той даты, кото­рая проставлена под стихотворением "Мир". Но у Волошина достоинства поэзии перед задачами публицистики не отступают (как отсту­пает перед ними качество прозы у Бунина в "Ока­янных днях").

Позже нечто подобное по напору, свирепости, прямой художественной доходчивости писал Геор­гий Иванов: "Россия тридцать лет живет в тюрь­ме, / На Соловках или на Колыме. / И лишь на Колыме и Соловках / Россия та, что будет жить в веках. / Все остальное — планетарный ад, / Прокля­тый Кремль, злосчастный Сталинград — / Заслужи­вает только одного: / Огня, испепелящего его".

Но Иванов писал много позже, много дальше — в 40-е во Франции. Но как осмелился на такиепроклятия такойсвоей стране Волошин, эстет-галломан, акварельный пейзажист, сочинитель мифической поэтессы Черубины де Габриак, слегка теоретический и снобистски практичес­кий буддист, антропософ и платоник, пугавший коктебельских жителей венком на рыжих кудрях и тогой на восьмипудовом теле? Поразительна вот эта самая дата под стихами: сумел рассмот­реть, не увлекся, как положено поэту, не закружился в вихре, как Блок. (У Волошина Россия не разделяет германцев и монголов, как в "Ски­фах", а объединяет их в общей борьбе против России.)

Раньше мне больше нравились другие волошинские стихи о революции — написанные с по­зиции "над схваткой", как в его "Гражданской войне": "А я стою один меж них / В ревущем пла­мени и дыме / И всеми силами своими / Молюсь за тех и за других". Это начало 20-х, Крым уже прошел через террор Белы Куна и Розалии Зем­лячки, жуткий даже по меркам тех лет. Власть в киммерийском краю Волошина менялась постоянно: "Были мы и под немцами, и под француза­ми, и под англичанами, и под татарским прави­тельством, и под караимским". В коктебельском Доме поэта спасались и от белых, и от красных. (Как странно видеть под одним из самых жутких и безнадежных русских стихотворений название места, ставшего привилегированной идиллией для будущих коллег Волошина, которые если и молились вообще, то только за себя.)

Волошин в самом деле был "над схваткой" и писал другу: "Мои стихи одинаково нравятся и большевикам, и добровольцам. Моя первая кни­га "Демоны глухонемые" вышла в январе 1919 г., в Харькове, и была немедленно распространена большевистским Центрагом. А второе ее издание готовится издавать добровольческий Осваг".

Бела Кун, правда, собирался Волошина рас­стрелять, но того защищало покровительство Каменева и Луначарского, а еще надежнее — тога, венок и прочие атрибуты существа не от мира сего, местной достопримечательности, городско­го сумасшедшего.

Годы войны Волошина изменили. Редкий слу­чай: сделали наглядно мудрее. Но подлинная без­жалостная пристальность поэтического взгляда, не подчиненная ни возрасту, ни стереотипам, — все-таки там, тогда, в ноябре 17-го, когда он вне­запно и сразу все понял и сказал.

Взгляд в упор — вернее и точнее, как часто бывает с первым впечатлением о человеке. Над схваткой — не получается.

Безусловная честность и простодушное бес­страшие Волошина, прошедшего через Граждан­скую войну, позволяли ему молиться за тех и за других. Позиция чрезвычайно привлекательная, но человеку обычному, лишенному качеств ис­тинного подвижника, — недоступная. Еще важ­нее то, что она имеет отношение к самой фигуре подвижника, а не к окружающим обстоятель­ствам. "Все правы", как и "все неправы", "все ви­новаты", как и "все невиновны" — неправда.

Это осознать и понять очень нужно.

Нет истины в спасительной формуле "чума на оба ваши дома" — какой-то из домов всегда за­служивает больше чумы. Виноватых поровну — не бывает.

Попытка понять и простить всех — дело пра­ведное, но не правдивое. Собственно, и самому Волошину такое полное равновесие не удалось: при всей аполитичности в жизни, при отважных хлопотах "за тех и за других" его стихи о терроре — все-таки стихи о красном терроре.

Невозможен такой нейтралитет и для его по­томков. Каким "Расёмоном" ни представала бы сложная политическая или общественная коллизия, как бы правомерны и объяснимы ни были раз­ные точки зрения, расёмоновский источник зла существует, вполне определенный, с именем и судьбой. Можно попробовать отстраниться, но тога на нас не сидит и венок не держится на голове.

Волошин, к революции зрелый сорокалетний человек, поднимал тему искупления и покаяния. Эпиграфом к своему "Северовостоку" он взял слова св. Лу, архиепископа Турского, с которы­ми тот обратился к Аттиле: "Да будет благосло­вен приход твой — Бич Бога, которому я служу, и не мне останавливать тебя".

18
{"b":"150705","o":1}