Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С учетом же всех трех видов обстоятельств месга, времени и образа действия — в "Тоске по родине" доведена до крайнего предела традици­онная для эмигрантской поэзии, прозы, публи­цистики тема: Россия в нас, Россию мы унесли с собой.

В письмах Цветаевой этот известный тезис варьируется постоянно: "Если есть тоска по ро­дине — то только по безмерности мест...", "Не Россией одной жив человек... Россия во мне, не я в России...".

Елизавета Тараховская приводит ее слова в разговоре о ностальгии: "Моя родина везде, где есть письменный стол, окно и дерево под этим окном". В 1925 году Цветаева отвечает на анкету журнала "Своими путями": "Родина не есть услов­ность территории, а непреложность памяти и кро­ви". И дальше — уже конкретно о себе: "Лирикам же, эпикам и сказочникам, самой природой твор­чества своего дальнозорким, лучше видеть Россию издалека — всю — от Князя Игоря до Ленина, — чем кипящей в сомнительном и слепящем котле настоящего. Кроме того, писателю там лучше, где ему меньше всего мешают писать (дышать)".

Это общеэмигрантское самосознание у Цве­таевой усугубляется крайним поэтическим ин­дивидуализмом и бытовой эксцентрикой, что выделяло ее в любой среде, отчуждало. В ней было всё необычно: манера речи, неожиданные вспышки приязни-неприязни, домашняя обста­новка (мемуаристы с изумлением пишут об ог­ромном мусорном баке посреди жилой комнаты), обиходная несовременность (боялась автомашин, эскалаторов метро, не пользовалась лифтом, не любила и толком не умела обращаться с телефо­ном), внешность (регулярно брила голову, не­смотря на протесты мужа).

Федор Степун, вспоминая Цветаеву доэми­грантских лет, пишет: "Настоящие природные поэ­ты, которых становится все меньше, живут по сво­им собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и мало приятным законам". Эмиграция (и это ее основное свойство, уверенно скажу, опираясь на собственный многолетний опыт) лишь проявляет и усиливает все специфические черты, не привно­ся ничего принципиально нового. Цветаева всегда и всюду существовала сама по себе, одна, в своей собственной, персонально цветаевской стране.

Еще одно важное обстоятельство: за границей она способна была сохранять такую же, как в России, независимость и обособленность не толь­ко в силу характера, но и по блестящему знанию языков — что, вопреки распространенному пред­ставлению, вовсе не было правилом в русском зарубежье. Цветаева переводила на французский Пушкина и Лермонтова, вела на равных любов­но-интеллектуальную переписку с выдающимся немецким поэтом Рильке, владея обоими языка­ми почти как русским. Она принадлежала к чис­лу тех немногих, кому действительно могла быть безразлична государственно-языковая принад­лежность "глотателя газетных тонн".

А если и не вполне безразлична, то остро чув­ствительную к фонетике Цветаеву русский "глотатель" раздражал, конечно, сильнее. Тем более тотрусский — советский. Нам трудно сейчас представить, как воспринимали зарубежные ли­тераторы новое название страны: мы с ним и в нем выросли, а они ощущали как Каинову печать, гвоздь в гроб. Была "Россия" — обычное имя, как "Англия" или "Франция", — а стало неведомо что. В самом деле, аббревиатурой до тех пор называлась только Америка, но она и есть Новый Свет, нечто, возникшее на голом месте. Российское переименование оскорбляло слух. Еще в 20-м Цветаева горевала: "Так мое сердце над Рэ-сэ-фэ- сэром / Скрежещет...". Рэ-сэ-фэ-сэр ушел, при­шло не лучше, даже хуже, потому что еще и без национальной, и без географической привязки, без места вовсе, не говоря о звучании: " России(звука) нет, есть буквы: СССР, — не могу же я ехать в глухое,без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся".

После того как в июне 31-го Сергей Эфрон подал прошение о предоставлении ему советско­го гражданства, цветаевские слова о родине ста­ли меняться. Заметно, как она все отчетливее осознает опасное приближение новой России к себе — точнее, к своей семье. Скрежещущие и свистящие буквы раздвигаются: для мужа и до­чери, твердо настроенных на возвращение, для сына, которого тоже придется отпустить. При этом в "Стихах к сыну" (1932), рядом с призывом к мальчику уехать в СССР — понимание того, что для нее самой страна остается космически далекой: "Нас родина не позовет! / Езжай, мой сын, домой — вперед — / ...В на-Марс страну! В без-нас страну!"

В "Родине", написанной тоже в 32-м, — снова стандартное для эмигрантской волны ощущение России: подлинная отчизна не там, где она раз­мещается на широтах и меридианах, а тут, уне­сенная с собой и бережно сохраняемая: "Даль, прирожденная, как боль, / Настолько родина и столь / Рок, что повсюду, через всю / Даль — всю ее с собой несу!" И еще определеннее в этом же году: "Той страны на карте — / Нет, в пространстве — нет... / Можно ли вернуться / В дом, ко­торый — срыт?"

Какое сгущение образов — "нет на карте", "срытый дом", "без-нас страна", "Марс". А летом 38-го, когда уже уехала в СССР дочь и туда же сбежал муж, уже вовсю готовясь к отъезду вслед за ними сама, — крик, прорвавшийся в скобках среди идиллического описания нормандского городка, где она " последнийраз" отдыхает с Му­ром у моря: "(О Боже, Боже, Боже! чтоя де­лаю?!)". Позже, в Москве, Цветаева говорила Тараховской, что "как только вступила на сход­ни парохода, увозившего ее на родину, она по­чувствовала, что погибла".

В 38-м же еще из Франции — приятельнице в Брюссель: "А как хорошо было бы — если бы я жила в Бельгии, как когда-то жила в Чехии, мирной жизнью, которую я так обожаю... (А он, мятеж­ный, ищет бури... — вот уж не про меня сказано, и еще: — Блажен, кто посетил сей мир — В его мину­ты роковые... — вот уж неблажен!!!)..."

Мирная жизнь в Чехии — этот образ пресле­довал Цветаеву как память о золотом веке. Сем­надцать лет Цветаева прожила за границей. Три первых месяца в 22-м провела в Берлине, после­дние тринадцать с половиной лет — во Франции. На Чехию пришлось три года три месяца. Экскурсия по цветаевской Чехии займет день, завершившись ужином в Збраславе, южном при­городе Праги, в ресторане "Шкода ласки". Где еще есть питейно-пищевое заведение с названи­ем "Жалко любви"? Начать надо с Карлова моста, где стоит рыцарь Брунсвик с золотым мечом, тот "Пражский рыцарь", которого Цветаева вспоминала годами, чью фотографию просила прислать в письмах своей чешской приятельнице Анне Тесковой.

Именно с этой точки моста при взгляде на Малу Страну открывается, может быть, самый захватывающий не только в Праге, но и во всей Европе городской вид: гармонично громоздящи­еся башни, церкви, дома — десятиплановая ведута, составленная из готики, барокко, эклектики, модерна, под громадой Града с собором святого Витта. Экскурсоводы эту точку знают, тормозят группы, предлагают сняться. У Брунсвика — за­тор. Тут же играет диксиленд пузатых пенсионе­ров-хиппи. Тоненькая девушка в кругу слушате­лей рассказывает подруге, тыча рукой в сторону собора Св. Микулаша на Малостранской: "А мы вчера там на концерте были — так прикольно. Органный запил — чумовой. Ребятам орган не в кассу, а я тащусь. Баха играли — полный улёт". (Как предписано: "Не обольщусь и языком / Родным, его призывом млечным".)

Брунсвик с достоинством позирует на фотофоне. Он и вправду благородно красив — "рыцарь, стерегущий реку". Кстати, то, что звучит отрешен­ной метафорой, — исторический факт: статуя обо­значает место, где была таможня, облагавшая пошлиной перевезенные через Влтаву товары.

Как замечательно, что у множества поэтиче­ских красот — прозаические источники. Как пе­чально, что о множестве из них нам уже никогда не догадаться. Если б я не жил в этом городе, так и считал бы цветаевской тайнописью начало сти­хотворения "Прага": "Где строки спутаны, где в воздух ввязан / Дом — и под номером не наяву!" В Праге Цветаева жила в доме на Шведской ули­це. Его номер — 51, но еще и 1373. Диковинная пражская особенность: двойная нумерация. На синей табличке — обычный, как во всем мире, порядковый уличный номер. На красной — арха­ика, оставшаяся с тех средневековых времен, ко­гда дома нумеровали порайонно (в Венеции по сей день только такая система). Красные номера, вероятно, в каких-то муниципальных гроссбухах значатся, но никому не нужны и в адресе не ука­зываются, однако существуют, и таблички акку­ратно подновляются, смущая непосвященных.

36
{"b":"150705","o":1}