— Но их нужно заставить понять, а потом признать и одобрить. Я объявлю это в письме, которое новые консулы прочтут сенату при вступлении в должность. Хвала богам, что эти два консула мои сторонники — флотоводцы Соссий и Агенобарб. Я обращусь к сенату через них! Они встанут на мою сторону, поддержат меня против Октавиана!
Почему он так упрям и слеп? Я любовно посмотрела на резьбу, безуспешно пытаясь сосредоточиться на древней красоте.
— Будь проклят сенат! — вырвалось у меня слишком громко.
Головы находившихся на платформе людей стали поворачиваться, некоторые заинтересованно прислушивались, ожидая, что за этим последует. Антоний вскинулся.
— Я… — Он подыскивал слова. — Сенат…
— Сенат утратил какой-либо моральный авторитет, когда его члены позволили заговорщикам у них на глазах убить Цезаря, — перебила его я. — Но теперь даже те сенаторы в большинстве своем ушли, а их места заняли мелкие эгоистичные людишки, способные лишь заискивать перед сильными, ища себе выгоды. Забудь о них! Даже если они поддержат тебя, это ничего не значит!
— По закону Римом управляет сенат, — возразил Антоний. — Трудно ожидать, чтобы ты поняла…
— Это ты ничего не понимаешь, — парировала я. — Ты не видишь, что в Риме произошли перемены, и они необратимы. Власть сената урезана, как мужское достоинство этих жрецов.
Я указала на проходившего мимо кастрата, в ответ наградившего меня угрюмым взглядом.
— Это единственный оставшийся авторитет, — не унимался он.
— Это единственное подобие, видимость авторитета. Всего лишь тень былой власти. Сенат умер вместе с Цезарем. И не заслужил даже официальных похорон.
Антоний сердито зашагал вниз с храмовой платформы. Ну конечно, когда что-то не нравится, а возразить нечего, лучше всего прервать разговор. Но не так демонстративно — мы ведь на территории храма, тут полно народу…
— Люди смотрят, — сказала я. — Веди себя прилично!
Неужели он не подумал о нашей репутации!
— Мне все равно! — бросил на ходу Антоний.
— Ты должен сохранять приличия! — настаивала я. — Ты не подросток, что слоняется по улицам Рима, а человек, желающий править миром…
Он обернулся ко мне.
— Это ты хочешь, чтобы я правил миром!
Теперь на нас глазели и присушивались к нашему разговору чуть ли не все, кто был неподалеку. От греха подальше я умолкла и ускорила шаг. Завершить спор можно потом, когда мы останемся наедине.
Но когда ночью мы остались наедине в нашем просторном доме, столь любезно предоставленном одним из городских советников, Антоний словно забыл об этой размолвке. Он был в хорошем расположении духа, налегал на вино и еду, слишком много смеялся. Я же никак не могла расслабиться, напряженно ожидая, когда мы возобновим спор — или разговор.
Пол трапезной покрывала удивительно живая мозаика, изображавшая остатки пира: обглоданные кости, кожуру от фруктов, пустые устричные раковины. Это было модно в то время, и я оценила мастерство художника в изображении еды. Правда, мне показалось, что в данном случае искусство растрачено впустую — зачем изображать объедки? Зато Антонию такие картинки нравились тем сильнее, чем больше он пил.
— А что, трудно заметить разницу, — возгласил он, бросив на пол арбузную корку. Она упала рядом с мозаичной. — Посмотри!
Сам он изучал свое «произведение» весьма пристально.
— Даже близнецы уже переросли такое поведение, — сказала я более резко, чем собиралась. — Ты как Филадельф.
Антоний наклонил голову вбок.
— А говорят, что именно дети обладают истинной незамутненной мудростью. Скольким взрослым хотелось бы почувствовать себя детьми, поиграть в детские игры?
— Чтобы играть, нужно быть или настоящим ребенком, или властелином мира. Обычные взрослые такой роскоши лишены.
— А… снова история про правителя мира. Я чувствовал, что она всплывет. — Он оперся на локти и выдавил улыбку. — Что ж, я готов. Расскажи мне о моей высокой судьбе.
С этими словами Антоний снова взял чашу, заглянул в нее, словно ожидая увидеть что-то новое, долил вина и тут же его выпил.
— Антоний, ты слишком много пьешь.
Ну вот, я сказала это.
Он приложил руку к сердцу.
— Ты ранишь меня прямо сюда.
— Я говорю правду. Это не… это вредно для тебя.
Я хотела сказать, что, когда он был моложе, вино так на него не действовало, но теперь…
Я ожидала его возражений, но он не стал спорить.
— Знаю, — ответил он, что не помешало ему снова наполнить чашу. — Но мне нравится, как вино освобождает мои мысли… позволяет им блуждать где угодно… и порой в этих блужданиях они набредают на мудрое или новое, необычное решение.
Он осушил чашу до дна и добавил:
— А иногда вино помогает заснуть. Но теперь, — Антоний протянул чашу, — прощай, верный друг, раз того хочет Клеопатра!
Он с шутливой торжественностью поставил чашу на стол.
— И подумать только: мы сейчас в краю, где производят лучшие в мире вина. Тут тебе и сладкий, нежный нектар Лесбоса, и волшебный виноград Хиоса… Дальше можно не перечислять.
— Зачем впадать в крайности? — спросила я. — Тебе не обязательно совсем лишать себя вина. Просто надо пить в меру.
Тут он заговорил совершенно серьезно.
— Есть люди, которым умеренность противопоказана: они должны или отдаваться чему-то полностью, или отказываться напрочь. — Антоний встал. Он не шатался, говорил связно, и речь его звучала логично. — Не будь я из их числа, я бы не оказался сейчас здесь, с тобой. Я бы поиграл с тобой, получил удовольствие от приятно проведенного времени, но никогда не связал бы себя обетами. И Рим не имел бы ко мне претензий, поскольку там никто не возражает, чтобы ты была моей любовницей. Ты ужасаешь их лишь в качестве моей жены. А я плюю на их условия.
— Но если так, почему для тебя важно их признание? Если ты сам не одобряешь их, зачем тебе нужно, чтобы они одобряли тебя? Зачем нам добиваться уважения от тех, кто не уважает нас?
— Я не знаю, — ответил он. — В Риме больше всего почитают матерей. К добру или к худу, но Рим — моя родина, моя мать.
Тут я тоже поднялась из-за стола, и он обнял меня, тесно прижав к себе. Я прильнула к нему, желая хоть как-то облегчить его боль. Да, он вынужден огорчать свою мать, свою родину — Roma. По крайней мере, ту родину, какой она является сейчас. Правда, матери больше других радуются деяниям непутевых сыновей, если те добились успеха.
— Ты недооцениваешь материнскую любовь, — проговорила я. — Она никогда не покинет тебя. Рим встретит тебя с распростертыми объятиями. Рим — это не сенат и не Октавиан. Ты такой же римлянин, как и они. Когда ты возьмешь верх и с победой вернешься на холмы Рима…
— Ага, ты опять за свое, — вздохнул он. — Всегда кончается одним и тем же.
— Да, я всегда возвращаюсь к сражениям, потому что речь идет о тебе и о Риме. Рим неотделим от своих легионов. История Рима — история его армий.
Обняв друг друга, мы медленно, покачиваясь, шаг за шагом брели к постели. Мой император поневоле, мой веселый Дионис, теперь притихший и покорившийся… похоже, он хотел лишь спать. Тяжесть предстоящих грандиозных свершений давила на него, и он обращался к вину, чтобы освободиться от этого бремени, почувствовать облегчение. А тут я. Влезла и помешала.
Но когда он уже молча лежал рядом со мной, я почувствовала, как его рука шевелится; пальцы начали играть с моими волосами.
— Волосы женщины… — сказал он, словно обращаясь к самому себе. — Самые красивые из ее драгоценностей.
Я лежала молча, закрыв глаза. Пусть делает, что хочет. Я так любила его — я желала для него только самого лучшего. Почему он никак не может этого понять?
— Моя царица, — произнес он. — Я до сих пор не привык к тому, что в моей постели царица.
А я до сих пор не привыкла к тому, что в моей постели ласковый, искренний и сильный смертный.
— Значит, мы всегда будем новыми друг для друга, — прошептала я. — Пусть так и останется.