Неделя, когда после этого он пробовал и вовсе меня убить.
Неделя, когда мы с Фэй начали собачиться.
Неделя, когда Руфь…
Господи! Христос-Спаситель, ну и неделька! Даже теперь… хотя чего уж мне теперь-то волноваться? А ведь как вспомню — кишки узлом.
Но давайте уж по порядку. Вернемся к пятнице, когда та неделя еще не началась, а мы с Фэй сидели в гостинице.
…Вы помните, она сказала, что она на диком взводе, потому что больше года как не эт-самое? Хо-хо! Когда дошло до дела, я подумал, это еще было мягко сказано!
Потом, напоследок, она одарила меня на сон грядущий долгим поцелуем — как будто пятьдесят поцелуев в одном флаконе — и отвернулась к стенке. А спустя минуту принялась храпеть.
И это был не просто храп, а нечто наподобие бензопилы. Как будто у нее в носу магнето, на шкив которого намотан шнур, и на каждом примерно десятом вдохе за него дергают, так что мотор пилы оживает с негромким, но отчетливым взревом.
Скованный и напряженный, я лежал, считал ее вдохи, от всей души жалея, что это нос, а не запальная свеча двигателя, за него нельзя покрепче ухватиться разводным ключом и выкрутить. Лежу, значит, считаю вдохи, готовлюсь к очередному взреву, пронзающему мозг, словно каленый гвоздь. И только вроде бы приспособишься, уже ждешь, она вдруг — бац! — меняет, зараза, темп. Заводит эту свою балиндру при счете семь, потом девять и, наконец, двенадцать!
Постепенно промежуток увеличился, балиндра начала взревывать уже на двадцатом дыхании, и вдруг — боже ж мой, не прошло сорока часов! — храп прекратился.
Может, и вам случалось спать с подобной тетенькой; то есть пытаться спать. Такая ни за что не отъедет в страну сновидений, пока не придавит тебя всей тяжестью. Вот и эта тоже. Как только она прекратила свои лесоповальные взревы, тут же началась новая затея: принялась вертеться с боку на бок и елозить по всей кровати. Просто какой-то ад.
Я пытался заставить себя заснуть — ага, разбежался! И тогда принялся вспоминать. Вспомнил парня, с которым когда-то познакомился, подорвавши когти из Нью-Йорка. Раз спать нельзя, так хоть повспоминаю…
Светиться рожей в поездах, самолетах и автобусах я опасался, а потому ловил попутки, целясь в Коннектикут. Планировал подобраться ближе к канадской границе, чтобы в случае чего перескочить, а пока все тихо, буду, мол, помаленьку сливаться к западу. Ну и подобрал меня некий парень, посадил в тачку, а тачила у него была будьте-нате, значит, и башли на кармане наверняка топорщились пыром. Но… в общем, какая-то у нас с ним сразу дурка началась — то есть дурдом полнейший. Типа, он сам с таким приветом оказался. В сравнении с ним я просто отдыхаю! Короче, едем.
Он был писателем, но слова этого избегал. Называл себя писькателем, звездуном и глюкогоном.
— Вонизм секешь? — неожиданно спросил он. — Я только что в Нью-Йорке вывалил воз дерьма, а времени проветрить тачку не было.
Мой нос, впрочем, улавливал лишь запашок перегара, потому что он поминутно прикладывался к бутылке. Болтал без умолку, причем его речь вовсе не была такой правильной, как вы бы ожидали от писателя. Но уж забавник — это не отнять.
Стал рассказывать про свою ферму в Вермонте, где он выращивает женские причинные места — да-да, как раз те самые. Все на полном серьезе, без смешка, на честном голубом глазу, и заливает так, что ему почти что веришь.
— Их у меня дикий песец своими выбросами удобряет, — пояснил он. — И заодно опыляет. Опыляет — понял, да? — …пестики, тычинки… Пока что тамошний песец, вообще-то, по большей части ручной, однако — зуб даю — вскорости ох одичает! Смрад — мама не горюй. Кормлю его пьяным зерном, размоченным в лучшем алкоголе, и кустиков повсюду насадил, чтобы песец подкрадывался нежданно. Ведь им, пилоточкам моим, иначе, поди, не вставишь. Но ни хрена ж, гад, не ценит! Видел бы ты, как он по ночам на голове ходит! Да как утробно воет — уй-ё-о!
Я усмехнулся, сам удивляясь собственному благодушию.
— Я и не знал, что песец воет, — сказал я.
— Только дикий, — объяснил он. — Для этого ему надо сперва малость одичать.
— А больше ты ничего не выращиваешь? — спросил я. — Типа тел, чтобы в комплекте были с этими, ну, как ты их, причинными пилотками.
— Да боже сохрани! — Он повернулся ко мне так резко, словно я грубо обругал его. — У меня без того, что ли, проблем мало? Даже жопы и сиськи и то попробуй сбагри! Рынок забит, спрос нынче только на одни на эти… ну, ты понял. — Он передал мне бутылку, затем снова припал к ней сам, после чего несколько подувял. — Ну да, когда-то, было дело, выращивал и всякое другое, — сказал он грустно. — Тела. Глаза. Лица. Мимику. Мозги. Окучивал их в комнатке на Четырнадцатой стрит (снимал за три доллара в неделю), а сам жрал аспирин, когда на гамбургер не наскребал по сусекам. Время от времени приходил какой-нибудь страшно важный из себя издатель, забирал у меня урожай и продавал по два с полтиной за экземпляр и — вот! слышь-ка? самое-то главное: если я ему истово, коленопреклоненно льстил и, не дай бог, не намекал, что он замаскированный потомок семейки Джуксов [1], — он иногда, так уж и быть, тратил три-четыре доллара на рекламу. Тогда — о, счастье! Книга расходилась тиражом аж в девятьсот экземпляров, в каковом случае мне отстегивали десять процентов дохода… Тогда, когда он это соблаговолит.
Писатель сплюнул в окно и сделал еще глоток.
— Как насчет порулить?
Я пополз через него, протискиваясь между ним и баранкой, и его руки меня невзначай обшмонали.
— О! — сказал он. — Пику-то дай глянуть.
— Глянуть — чего?
— Ну, финягу, перо, свинорез, чирк, выкидуху, нож, складень, тесак, мачете… бандерилью, наконец, — госсподи ты боже мой! Ты, ваще, как — слова понимаешь? Ты, случаем, не издатель?
Протягиваю. С ходу просто не придумал, как отбазлаться. Он большим пальцем пощупал лезвие. Открыл карман на дверце, пошуровал там, вынул оселок.
— Ай-яй-яй, — сказал он, вжикая ножом по оселку туда-сюда, — что хорошего можно сделать этакой мотыгой! С тем же успехом можно пилить глотки лопатой имени совка!.. Лопата бывает имени штыка и имени совка. Слыхал? Ах, ты лучше меня все про лопату знаешь? По-онял, не дурак! Но все равно, тебе бы лучше нечто имени штыка… Ну вот, — протягивает нож, — уж как сумел. Но не советую тебе этой лопатой резать. Лучше как штык пхай в брюхо, для этого она, может, со скрипом и сгодится.
— Послушай, что за вольты? — начал я. — Ты за кого меня, вообще-то…
— Нет, это ты послушай! — возразил он. С этими словами наклоняется и тянет у меня из-за пояса люгер. Уволок его к бардачку, сунул под фонарик, пристально изучил. — Смотри-кты, фирменный: «Маузер-Верке»! Ну-у, ничо волына! — Типа, одобрил. — Но здорова! Тебе для скрытного ношения на самом деле надо ствол навроде вот такого. — И опять лезет в дверной карман, достает маленький, чуть не с ладошку, самозарядный кольт тридцать второго калибра — то есть семь и шестьдесят пять, если в миллиметрах. — Хошь попробовать? Давай пробуй на мне. Останови машину и пробуй оба.
Пихнул их мне и потянулся к ключу зажигания, а я…
Вот черт, не помню, что я сказал.
Кончилось тем, что он засмеялся, но не так, как похохатывал прежде, а как-то более дружелюбно, что ли. Мой девятимиллиметровый «парабеллум» сунул обратно мне за пояс, а кольт бросил назад в дверной карман.
— Все это хрень пустая, правда? — сказал он. — Тебе, вообще, докуда надо-то?
— Да чем дальше, тем лучше, — ответил я.
— Нормалёк! Стало быть, в Вермонт. Наговориться успеем.
Едем дальше, ведем по очереди, заходим в придорожные кафешки — кофе там, сэндвичи, то да се, и всю дорогу трындим. То он, то я. То есть не о себе, конечно, никакой конкретики. Он лишним любопытством не страдал. О книжках, о жизни, о религии — в таком примерно духе. И что он ни скажет, все как-то так свежо, незаезженно; думал, дословно все запомню, но постепенно оно умялось, уварилось и свелось почти что к нескольким словам.