Стремительный поток быстро дотащил нас до того места, где река разделялась на два рукава. Нас с бревном бросило в левый рукав (говорю так для простоты), и это оказалось удачей, потому что сильное и неуемное речное течение здесь успокоилось и бурой лентой потянулось к морскому побережью.
Кого можно назвать спасителем? Единственное имя приходило мне в голову: мистер Джеггерс. Поэтому я не задумываясь нарекла спасительный комель мистером Джеггерсом, в честь того, кто спас жизнь Пипу. Всяко приятнее держаться за мистера Джеггерса, чем за осклизлое, мокрое бревно. С бревном даже не поговорить. А с мистером Джеггерсом можно.
В конце концов река излилась в широкую спокойную дельту. По моим расчетам, вблизи находился старый, заброшенный аэродром. И очень хорошо. Я больше не боялась. Нам светило выжить. Эта мысль уже не казалась самой главной. Лучше бы она посетила меня раньше, когда поток изо всех старался со мной расправиться. Но у него ничего не вышло. Теперь мы точно должны были спастись, без вариантов, — и жить дальше.
Я превратилось в сердцевидное семечко, про которое нам рассказали в школе. Путешествие мое только начиналось: мне суждено было попасть в другое место, в другую жизнь, в другой уклад. Я еще не знала, где и когда.
Мне показалось, что вдали замаячила крыша школы. Если бы удалось направить в ту сторону мистера Джеггерса, то вскоре можно было бы его отпустить и перебраться на крышу.
Дождь перестал. Клейкий воздух разбивался на высокие облака. Сверху донесся глухой треск пропеллера. Закрыв глаза, я ждала, что меня расстреляют краснокожие. Деваться было некуда. Они, конечно, меня заметят — и все. Но через мгновение вертолет скрылся за облаками и застрекотал прочь.
И снова пошел дождь. Неспешный, ровный, он укутал школьную крышу серой дымкой. Я вцепилась в мистера Джеггерса, засомневавшись, что нас принесло в нужную сторону.
Меня страшило, что нас унесет обратно в реку и подхватит течением. А потом выбросит в море, но у меня уже не хватит сил бороться. Терзаясь этими мыслями, я услышала в серой дымке всплеск весел и различила темный нос лодки. Гребца я узнала сразу! А теперь еще увидела Гилберта и его мать, а с ними еще какую-то женщину, немолодую. Я закричала, размахивая одной рукой.
Через считаные минуты меня уже втянули в лодку, в чудесный, легкий мир над водой. Меня обнимали. Гладили по щекам, целовали. Только сейчас я почувствовала, как болят у меня руки.
Перегнувшись через борт, я поискала глазами своего спасителя. Мистер Джеггерс, казалось, с грустью осознал, что он — не более чем бревно, а неблагодарная Матильда, которая цеплялась за него в буйстве водной стихии, — счастливая избранница судьбы.
Вскоре бревно проплыло мимо нашей лодки, то ныряя в воду, то высовываясь на поверхность. Вздымаясь на волне, оно будто спрашивало, не найдется ли ему местечка среди нас. Но видела это только я одна.
После того как все по очереди (даже Гилберт) меня обняли, миссис Масои заулыбалась сквозь слезы. Прижалась ко мне щекой. Мистер Масои не проронил ни звука. У него на уме было другое. Он шепотом приказал нам умолкнуть. А потом развернул лодку и направил ее в открытое море.
Позже я узнала, что они просто дожидались темноты. И отец Гилберта на самом деле уже велел им приготовиться, но тут они завидели меня, вцепившуюся в мистера Джеггерса.
Среди ночи меня разбудили мужские голоса. Приглушенные, неспешные, мягкие голоса. В темноте маячило какое-то темное судно со слепящим прожектором. Свет был волшебный, только слишком яркий. Пара сильных рук подняла меня под мышки. Наверное, это был отец Гилберта, а может, и нет. Знаю одно. Первая пара глаз, которую я увидела перед собой, смотрела из черного лица. В этих глазах я различила тревогу. С тех пор я не раз задумывалась: что же увидел тот человек и что подумал. Я запомнила только одно. На ногах у него была обувь. Ботинки.
Мне стало легче. Я оказалась в безопасности. Наверное, радовалась. Нас ведь спасли, выудили из моря. Но это я строю догадки: все мои воспоминания о тех событиях умещаются в горстку долговечных подробностей. Принадлежавшая отцу Гилберта лодка, та самая, которую он у меня на глазах вытаскивал на берег вместе с мистером Уоттсом, казалась совсем крошечной, когда я смотрела на нее с палубы баркаса. Помню, мне дали какое-то сладкое питье. Позже я узнала: это был горячий шоколад. Горячий шоколад. После зрелища ботинок это было второе впечатление от внешнего мира. За этим последовал мягкий матрас, на который меня уложили, а потом — урчанье двигателя.
Высадились мы в каком-то месте под названием Гизо. Рассветное солнце уже сжигало горный туман. За деревьями виднелся ряд крыш. Поблизости залаяла собака. Стоило нам пришвартоваться, как на пирс прибежало с десяток веселых черных ребятишек. За ними строевым шагом пришли люди в форме. Мужчины в шикарных рубашках. В этом городке мы заночевали. Вероятно, о чем-то переговаривались между собой. Вероятно, поздравляли друг дружку с чудесным спасением. Хочу верить, что мы нижайше поблагодарили мистера Масои. Но сейчас уже точно не помню.
На другой день мы отправились в Хониару; прибыли туда в сумерках. Нас встретили полицейские и отвезли в больницу. Меня осмотрел белый доктор. Он велел мне открыть пошире рот и посветил в горло фонариком. Проверил кожный покров. Заглянул в уши. Разделил на пробор волосы. Я не могла понять, что он там ищет. Затем он взял другой фонарик и стал светить мне в глаза. Помню, он еще сказал: «Матильда — красивое имя», а когда я заулыбалась, спросил, что тут смешного.
Я только помотала головой. Рассказывать про мистера Уоттса я была не готова. Если еще один белый человек отметил, что у меня красивое имя, это еще не повод упоминать мистера Уоттса.
Доктор измерил мне температуру. Послушал сердце и легкие. Все искал, где у меня болит. Но ничего не нашел. У него в кабинете чего только не было. Бумага. Ручки. Папки. Картотеки. И большая фотография, на которой он играл в гольф. Стоял, наклонившись, с клюшкой в руках, и вид у него был такой же сосредоточенный, как теперь, когда он меня осматривал. На стене я заметила календарь. Попросила разрешения подойти. И обнаружила, что сейчас сентябрь. Картинкой к этому месяцу служило изображение белой парочки, которая рука об руку гуляла по песчаному пляжу. Год был тысяча девятьсот девяносто третий. Значит, мне стукнуло пятнадцать, только я пропустила свой день рождения.
Доктор откинулся на спинку кресла. Отодвинулся от стола и согнул белые колени. Подпер подбородок обеими руками. Его доброе лицо меня изучало.
— Где твой папа, Матильда?
— В Австралии.
— Австралия — большая страна. В каком он городе, знаешь?
— В Таунсвиле.
Тут он распрямил ноги и подвинулся к столу, чтобы взять ручку.
— Папу как зовут? Полное имя?
Я сказала, и он у меня на глазах записал. Джозеф Франсис Лаимо.
— А маму — Долорес Мэри Лаимо, — добавила я.
Он принял прежнюю позу и опять стал меня изучать поверх согнутых рук и белых коленок.
— Можешь рассказать мне про маму, Матильда?
~~~
Помню, отец в открытке написал, что посмотрел вниз из иллюминатора и увидел, как мал наш остров. Теперь я вдобавок поняла, что он имел в виду, говоря: самолет завалился набок, но не упал с неба, а иллюминатор весь наполнился видом.
Подо мной раскинулась утопающая в зелени Хониара; чем выше мы поднимались, тем меньше становились ее игрушечные крыши, а потом все заслонила синева. Я улетала в Таунсвиль, к отцу.
Что такое расставание, я знала и раньше. А от Пипа я узнала, как расстаются с родными местами. С ними расстаются без оглядки.
Гилберта и его родных я больше не видела. Не знаю, как сложились их судьбы. Надеюсь, счастливо.
В воздухе мы провели много часов. В самолете оказалось прохладно, и это ощущение тоже было внове: гусиная кожа. Очевидно, я задремала, потому что при следующем взгляде в иллюминатор уже увидела Австралию — плоскую, в прожилках, серую, как шкура. В общем, не так уж было далеко. Я не могла дождаться, когда же самолет приземлится, но он еще очень долго не шел на снижение. У меня скрутило живот, но не потому, что меня пугала посадка. Я беспокоилась, как отнесется ко мне отец. Надеялась оправдать его ожидания.