— Хочу поговорить о косичках, — объявила она и, к моему ужасу, стала обращаться ко мне одной. — Матильда, твоя бабушка в молодости заплетала себе множество косичек, и были эти косички толстые, как жгуты. Да такие крепкие, что детьми мы на них качались.
По классу прокатились смешки, которые — о счастье! — отвлекли от меня мамино внимание.
Правда-правда. Во время прилива мы держались за конец такой косички, чтобы не запнуться о коралловую ветку. Материны косички были длинные-предлинные; мы, дети, набьемся, бывало, в дядюшкино кресло-каталку и держимся за них, а мать усаживается своим огромным задом на велосипедное сиденье. Уж как мы ликовали при виде этого зада. Прямо захлебывались, как собаки, налакавшиеся самогона.
На этот раз мистер Уоттс в открытую засмеялся вместе со всеми.
— Так вот, — продолжила она. — Косички нужны для того, чтобы отмахиваться от мух, равно как и от мальчишек, которые норовят залезть руками куда не следует. Девочка, которая заплетает косички, способна отличить хорошее от дурного — и себя не выпячивает.
Бедная мама. Не успела она завоевать наше расположение, как тут же его потеряла. И не знала из-за чего. Будто сама себя не слышала.
Когда она дошла до заключительного довода, мы все уже скрестили руки на груди и с трудом изображали вежливый интерес.
— Так вот, соединяя две пряди волос и скручивая их в косичку, вы постигаете идею взаимности… и начинаете понимать, как распознают друг друга Бог и дьявол.
Маме не терпелось донести до нас свои познания, но она не представляла, как вбить их в наши головы. Думала взять нас на испуг. Неужели она не видела, что при каждом упоминании Бога или дьявола у нас вытягивались лица. Мы куда охотнее послушали бы про собак, налакавшихся самогона.
После ее ухода мистер Уоттс не стал терять ни минуты. Он взял со стола «Большие надежды», и при первых же звуках его голоса мы встрепенулись, перестав разглядывать крышки парт.
Рождество. С утра хлынул дождь, а потом в свежих лужах заиграли осколки солнца. Мы слушали кваканье лягушек. Мимо меня прошествовал младший брат Силии, неся на палочке лягушку. Раньше я бы попросила Вирджила, чтобы он мне тоже поймал лягушку. Но теперь у меня появились совсем другие интересы.
Уроков в тот день не было, а потому и про Пипа мы не узнали ничего нового. Рождественского угощения тоже не было. Как назло, именно в этот день наши родители решили, что стряпню затевать опасно. Дым якобы мог выдать наше местонахождение. Как будто он до этого нас не выдал. Да и какая разница? Солдаты и так знали, где нас искать. И рэмбо тоже знали; это новое имя приросло к босоногим повстанцам, которые повязывали головы платками-банданами. Повстанцев мы не боялись: к ним ушли чуть ли не все молодые парни из нашей деревни. Но неотвязная тревога, застывшая на лицах взрослых, говорила нам, что не все так просто: положение все время менялось, и со дня на день мы могли почувствовать это на своей шкуре.
Из нашей жизни ушла былая безмятежность. Мы вздрагивали от любого неожиданного звука. Заслышав вертолет, я уже боялась дышать, а сердце уходило в пятки. Еще живы были старики, верившие в магию. Эти просили дать им зелье, которое сделает их невидимыми для краснокожих карателей. Многие, в том числе и моя мама, и матери моих одноклассников, усердно молились.
На дереве, под которым молились женщины, висели вверх тормашками сотни летучих мышей. Если приглядеться — они как будто держали в крыльях махонькие молитвенники. Однажды с наступлением сумерек, как раз во время одного из молитвенных собраний, из джунглей, пошатываясь, вышел старший брат Виктории. На голове у него была красная бандана повстанца. А в руке — старое ружье. Босой, в лохмотьях. Он приволакивал раненую ногу.
Под взглядами набожных женщин брат Виктории понял, что он уже дома, и повалился на землю. Раны Сэма оказались не такими серьезными, как мы думали. Кого-то из ребят послали за мистером Уоттсом. Тот пришел, жуя банан, — видно, еще не понял, в чем дело.
При виде Сэма учитель передал мне недоеденный банан и опустился на колени подле раненого. Дав Сэму хлебнуть из небольшой фляжки (позднее мне сказали, что в ней было спиртное), он запрокинул ему голову, вложил в рот ветку дерева и дал знак отцу Гилберта. При помощи ножа для потрошения рыбы то г извлек из ноги Сэма три армейские пули. Эти пули он положил на траву, а мы столпились вокруг и глазели, как на свежий улов. Пули оказались искореженными, мокрыми, красными.
Появление брата Виктории нас не обрадовало. Мы боялись, что по его следу сюда нагрянут каратели, которые не станут разбираться, кто из нас мятежник, а кто — нет. Все знали, какая судьба постигла повстанческие деревни. Их сожгли дотла, не говоря уже о другом, что было не предназначено для детских ушей. Больше я Сэма не видела: его спрятали в зарослях. День и ночь с ним сидела мать, лечила его целебными кореньями, поила водой. Через две недели отец Гилберта посадил Сэма в лодку и вывез в море. В ночной тишине, под покровом темноты мы слушали всплеск весел. У лодки был подвесной мотор, но отец Гилберта не хотел тратить остатки горючего. Рыбак отсутствовал двое суток. На третью ночь, пока все спали, он вытащил лодку на берег. Я увидела его только утром: на нем лица не было.
~~~
От болотистого края, где жил Пип, до «столицы» езды было часов пять. Даже без объяснений мистера Уоттса мы поняли, что пять часов езды — это значительное расстояние. Наверное, именно так считалось году в тысяча восемьсот пятьдесят каком-то. Но пять часов — это всяко меньше, чем полтора столетия, и гораздо ближе, чем полмира. Мы услышали, что столичный Лондон испугал Пипа своей «необъятностью». Необъятность?
Мы уставились на мистера Уотса в ожидании объяснения.
— Великое множество, толпы народу, ощущение сумятицы и вместе с тем потрясающего величия…
Держа в руках книгу, мистер Уоттс всякий раз уносился мыслями в Лондон. На самом деле он описывал собственное волнение, охватившее его в день приезда. Улыбка сошла с его лица. Думаю, из-за того, что ему вспомнилась безвозвратная молодость. По его словам, Лондон сразу показался ему смутно знакомым, потому что он исходил его вдоль и поперек вместе с мистером Диккенсом.
Он признался, что, невзирая на свою бедность, отдал последние гроши старой нищенке, а потом бродил по парку, согреваемый мыслью об этом благом деле. Стало холодать. А когда вдобавок припустил мелкий дождик, он вышел за ворота парка. Дождался, когда можно будет перейти через шумную улицу. Заглянул в освещенное окно кафе, представил, как славно мог бы перекусить, будь у него деньги, и вдруг увидел, как эта старая попрошайка намазывает сдобную булочку маслом, а когда она подняла взгляд и увидела маячившую за окном фигуру, в ее глазах, как выразился мистер Уоттс, не промелькнуло ни тени узнавания.
Мы заливались, как щенята, потешаясь над бестолковым учителем. Мистер Уоттс только кивнул. Он все понимал.
Наш смех его не обидел, но, как только он опустил глаза на страницы книги, мы заткнулись. А мистер Уоттс еще с минуту помолчал. Мы решили, что он мысленно вернулся в Лондон и застыл вместе со своим молодым двойником у освещенного окна; именно в такие моменты мы вспоминали, что мистер Уоттс — единственный белый человек на острове. Он стоял в классе, не похожий ни на кого из нас, и вспоминал те места, которых мы не знали, не видели и даже не представляли, разве что со слов мистера Диккенса.
Слова «столица» и «Лондон» были для нас пустым звуком. Даже мистер Уоттс не сумел найти для них местные соответствия. Тогда он привел нас на берег. Вырыл в песке канавку, чтобы приливная волна заполнила ее водой. Получилась Темза. Набрав серых камней, сложил их рядком. И назвал «зданиями». Стал рассказывать, упоминая фейерверки, извозчиков, конский волос, но мы уже не требовали разъяснений. Мы научились выделять главное.
Когда мы впервые дошли до мистера Уэммика — этот чудаковатый тип служил у мистера Джеггерса, — в школу явилась моя мать вместе с другой женщиной из молельной группы. Звали ее миссис Сип. У нее три сына ушли к повстанцам. И муж, судя по всему, тоже. А если не ушел к повстанцам, то, наверное, умер неизвестно где. Миссис Сип о нем не распространялась.