От такого предательства я онемела.
У меня перед глазами возникла мама, которая, закрыв глаза, стояла в нашей перепуганной шеренге. Где были ее уши? Неужели она не слышала, как офицер краснокожих требовал — причем не раз — отдать ему книгу? Где были ее глаза и уши, когда тот же самый офицер, держа в пальцах зажженную спичку, в последний раз потребовал выдать либо Пипа, либо книгу, в которой тот якобы обретался?
Задаваясь этими вопросами, я уже разгадала ее намерения. Своим молчанием она хотела разом уничтожить и Пипа, и авторитет мистера Уоттса — белого безбожника, который навязал ее дочери какого-то придуманного типа, заменившего ей кровную родню. Скажи она хоть слово — и наше добро не сгинуло бы в огне.
Но потом до меня дошло, что не все так просто. Надумай она принести книжку, ей бы пришлось первым делом объяснить, как такая вещь попала к ней в дом. По той же самой причине я сейчас не могла вернуть книгу мистеру Уоттсу. Мне пришлось бы сказать, где я ее нашла. То есть предать маму. Оставалось только свернуть тюфяк и вместе с потрепанной книгой запихнуть обратно под стреху — пусть уж мама сама когда-нибудь вытащит.
Как могли, мы себя утешали. Довольствовались тем, что осталось. Как-никак, море изобиловало рыбой. На деревьях зрели плоды. Краснокожие не сумели отнять у нас воздух и тень.
На мамином месте я бы себя спросила: зачем мне это все, если я потеряла дочь? После ухода краснокожих мама как сквозь землю провалилась. Я особо и не искала, но заметила, что среди тех, с кем она водилась, ее нет. Ближе к вечеру я увидела ее на берегу моря и порадовалась, что она цела и невредима.
Подходить я не стала. Не могла себя заставить. Хотя отчасти не прочь была бы ей сообщить, что разоблачила ее козни. Просто чтобы она знала, что мне все известно.
Ночью мы ворочались на голых половицах; мама делала вид, будто знать не знает про папин тюфяк. Она закуталась в тягостное молчание. Ей, судя по всему, претило говорить о краснокожих. Наверное, только у нас дома их не проклинали. Ко мне она даже не повернулась. Так мы и промаялись без сна.
Наутро, чтобы не задохнуться от чувства вины, я побежала на берег и обнаружила, что мое «святилище» кто-то разрушил. Раковины и сердцевидные семечки были разбросаны во все стороны. После тех бед, которые свалились на наши головы, у меня пропало желание заново выкладывать на песке имя «ПИП».
Потери наши были невосполнимы: взять хотя бы папины открытки. Помню, на одной красовался попугай. На другой — кенгуру. Пропала вся отцовская одежда, которую мама аккуратно сложила в уголке, будто в ожидании его скорого приезда. Однажды я увидела, как она зарылась лицом в папину рубашку. Теперь все эти вещи бесследно исчезли, а вместе с ними и мои кеды. Они пришли в последней посылке, доставленной перед началом блокады. Я их так ни разу и не надела, потому что они жали ногу. Кеды были мне тесны; я стала думать, как же отец промахнулся с размером, и поняла: он просто не знал, как я выросла. Так они и лежали без дела, но я не могла с ними расстаться. Не могла, и все, их ведь прислал папа.
Наши немногочисленные фотографии тоже погибли в огне, в том числе и единственный снимок отца, сделанный на острове. Эти фотографии до сих пор стоят у меня перед глазами. На одной родители сидят в рыбацком клубе — это компания устраивала в Киете рождественский праздник для рабочих. Мама там еще молодая. За ухом цветок. Нижняя губа чуть опущена, как полураскрытый бутон, встречающий улыбку. Отец обнимает ее за плечи. Оба подались вперед, словно заинтересовались вопросом дочки, разглядывающей их лица годы спустя: Как вам привалило такое счастье? И куда оно делось?
Кто бы мог подумать, как важны и нужны расческа и зубная щетка. Покуда не понадобилась тарелка или миска, о них и не вспоминаешь. А в то же время обыкновенный кокос можно приспособить под самые разные нужды.
Было одно удивительное стечение обстоятельств, которым, собственно, и объяснялось мамино молчание. При том что книга «Большие надежды», принадлежавшая мистеру Уоттсу, ничуть не пострадала, мамина драгоценная Библия, в переложении на пиджин, сгинула в огне.
Люди теперь сторонились мистера Уоттса. Завидев его, деревенские либо сбивались в тесную кучку, похожую на банановую гроздь, либо бросались врассыпную. Мистер Уоттс ни перед кем не заискивал. Не считал нужным оправдываться. Кому-то могло показаться, будто он не замечает, что наши его чураются, но я не обманывалась. Уяснив к тому времени, кто такие мамонты, я говорила себе, что мистер Уоттс одинок, как последний мамонт.
Умы деревенских занимал Пип. Теперь все уже знали подоплеку или думали, что знают, но находились горячие головы, которые пускались на поиски. Мы с мамой, погрузившись каждая в свое молчание, смотрели, как эти простаки вооружаются своими мачете и дружно идут в джунгли — ловить Пипа.
Другие, кто понимал, что Пип существует только в книге, ломали голову над ее исчезновением. У них оставался единственный шанс спасти свои хижины: к приходу солдат отыскать книгу, где на каждой странице мелькает имя «Пип». Долорес, по всей вероятности, это понимала. Думаю, у нее на сердце лежал тяжкий груз. Наверное, она замышляла перепрятать книгу за стенами нашей хижины, чтобы ее поскорей нашли.
Ума у нее хватало. Можно представить, как она просчитывала все возможности, слушая перепуганных соседей, которые прикидывали, когда вернутся краснокожие. Долгими непроглядными ночами она, вероятно, лежала без сна и думала — знала, как ей следует поступить, но спрашивала себя, нет ли другого выхода. Со мной мама так и не поделилась. Не стала рассчитывать на мое участие, а тем более — на поддержку. Я была слишком далека от нее, чтобы она могла раскрыть мне душу или спросить мое мнение. При том что лежала я совсем рядом, мое ночное молчание отделяло меня пропастью, через которую мама не могла переступить. В списке людей, перед которыми она не могла показать слабину, я стояла на первом месте. Родная дочь от нее отвернулась — не только от обиды за соседей, но и оттого, что мистер Уоттс оказался без вины виноватым. Если бы я пожелала и смогла нарушить свое молчание, то заговорила бы с нею на ее языке. Я бы тогда сказала, что в нее вселился дьявол.
~~~
Ночами до нас доносилась беспорядочная стрельба. Но не потому, что поблизости шли бои. Это бесновались пьяные рэмбо, которым повсюду мерещились краснокожие. Ружья, нацеленные в звезды, палили сквозь кроны деревьев. А порой раздавались и совсем другие выстрелы, после которых навстречу рассвету поднимались клубы дыма, и мы знали: там произошло нечто такое, о чем лучше не думать.
Мы опять в страхе ждали возвращения краснокожих, и у людей сдавали нервы. Соседи ссорились по мелочам. Переругивались. Жены бросались с кулаками на мужей, мужья — на жен. Все шпыняли детей. По дворам, где прежде разгуливали петухи, теперь носилась малышня.
А однажды утром мы увидели, как мистер Уоттс тянет за собой тележку, в которой стоит его жена Грейс. По такому случаю он нацепил красный клоунский нос. В одночасье превратившись в Лупоглаза, он поразил нас тем, что с легкостью вжился в прежнюю роль; а еще тем, что и отношение к нему мгновенно сменилось прежним.
При виде Грейс, едущей в тележке, толпа сразу решила, что дом Уоттсов избежал беды. А значит, у Грейс и мистера Уоттса, скорее всего, уцелело все имущество. Доказательством тому служили нелепый клоунский нос и эта тележка. Никто не помнил, чтобы вещи Уоттсов тащили на костер. Но об этом никто и помыслить не мог, ведь мистер Уоттс был белым, а значит, жил совсем в другом мире, где не случалось подобных вещей.
Теперь люди решили, что именно у мистера Уоттса должна быть пропавшая книга, которая спасет их жилища.
Я не побежала со всеми громить дом, где жили мистер Уоттс и Грейс. Еще не хватало. Не могла же я допустить, чтобы мистер Уоттс, подняв глаза, увидел в толпе погромщиков свою Матильду. К тому же я знала, что эти поиски — пустая трата времени. Книга «Большие надежды», завернутая в тюфяк моего отца, лежала у нас под стрехой, как раз над тем местом, где спала мама. Никогда в жизни, ни до, ни после того момента, я не оказывалась хранительницей столь важной информации.