— Сэр, можно мне пойти с внуком? Пожалуйста, сэр.
Краснокожий мотнул головой, и старуха с вывихом бедра заковыляла, кивнув в знак благодарности, позади третьего солдата, которому, видно, не улыбалось вести в джунгли бабку.
В нашей шеренге заплакал маленький мальчик. Офицер прикрикнул на него, чтобы тот умолк. Рука матери зависла над ребенком. Она хотела его успокоить, но боялась пошевелиться без разрешения офицера. Пару раз всхлипнув, мальчуган затих. И когда офицер повернулся в другую сторону шеренги, женщина опустила руки и спрятала ребенка за коленями.
Краснокожий офицер, судя по всему, был доволен развитием событий. У него все шло гладко — возможно, даже лучше, чем он ожидал. Пошаркав ботинками, он сложил руки за спиной. И, глядя в пространство, заговорил:
— Повторяю вопрос, для идиотов: кто видел, как умер белый человек? Кто видел?
Молчание было долгим и обжигающим; помнится, даже птичий щебет умолк.
И среди этой тишины я вдруг почувствовала, как рядом со мной зашевелилась мама.
— Я видела, сэр, как ваши солдаты изрубили на куски белого человека. Это был добрый человек. Перед Богом свидетельствую.
Офицер широким шагом подошел к моей маме и с размаху залепил ей пощечину. Удар был такой силы, что ей чуть не снесло голову. Но мама не издала ни звука. Не упала, как беспомощная. Наоборот, она стала выше ростом.
— Перед Богом свидетельствую, — повторила она.
Краснокожий сорвал с плеча винтовку, и у маминых ног в землю впились пули. Мама не шелохнулась.
— Сэр, я Богом клянусь, — не сдавалась она.
Офицер что-то рявкнул, и двое карателей, схватив маму за плечи, потащили ее в сторону шалашей. Даже теперь она не закричала. Будто язык проглотила.
Я хотела броситься следом, но струсила. И поднять голос в защиту мистера Уоттса тоже струсила. Я не знала, как поднять голос или побежать за мамой, чтобы не навлечь на себя беду.
— Эй, ты. Тебя как звать?
Он почти вплотную приблизил ко мне свое лицо, подернутое пленкой испарины; желтушные глаза высматривали мой страх — так одна собака принюхивается к другой.
— Матильда, сэр.
— Эта женщина тебе родня?
— Она моя мама, сэр.
Заслышав это, офицер прокричал что-то солдатам. Один из них подошел и ткнул меня прикладом.
— Пошла, — бросил он.
На ходу он не переставал меня подгонять. Но я уже знала, куда меня ведут.
Когда я оказалась за шалашами, моя мать лежала на земле. Ее подмял под себя краснокожий солдат. Другой солдат застегивал штаны; мое появление его разозлило. Он рявкнул на моего конвоира. Тот ответил, и первый ухмыльнулся. Солдат, придавивший собой мою мать, оглянулся через плечо, и конвоир ему сообщил:
— А вот и дочка ее.
Мама встрепенулась.
Она оттолкнула насильника. Увидев ее наготу, я испытала такой стыд за нас обеих, что не сдержала слезы. Мама принялась молить карателей:
— Прошу вас. Сжальтесь. Посмотрите. Она еще ребенок. Единственная дочка моя. Прошу вас. Умоляю. Пощадите мою дорогую Матильду.
Один из карателей выругался и приказал ей заткнуться. Тот, которого она сбросила, со всей силы пнул ее под ребра, и она, охнув, обмякла. Конвоир схватил меня за локоть и не отпускал.
С хрипом и стонами мама попыталась сесть. Она тянула ко мне руку. Ее лицо исказилось от страха. Мокрые глаза, бесформенный рот.
— Подойди, — выдавила она. — Подойди, родная моя Матильда. Дай тебя обнять.
Я дернулась к ней; солдат отпустил меня ровно на шаг и тут же поймал, как рыбу на крючок. Его дружки заржали.
Весь в испарине, к нам приближался офицер, и у меня мелькнула какая-то надежда.
Он брезгливо посмотрел на мою мать, скорчившуюся в пыли. Его глаза и губы выражали отвращение. Он приказал ей встать. Мама с усилием поднялась на ноги. Она держалась за ребра. А я не могла даже двинуться, чтобы ее поддержать. Меня пригвоздили к месту.
Офицер будто бы угадал мои мысли и чувства. Он как-то странно покосился в мою сторону — не то чтобы ухмыльнулся, но этот взгляд я запомнила на всю жизнь. Стволом взятой у солдата винтовки он задрал мне платье. Мама бросилась к нему:
— Нет! Нет! Не надо, сэр! Умоляю.
Солдат оттащил ее за волосы.
Свидетельница перед Богом, она опять сделалась просто мамой, но офицер этого не заметил. Он видел перед собой только женщину, которая грозилась свидетельствовать перед Богом. Заговорил он негромко, показывая, что владеет собой:
— Ты меня умоляешь, а что у тебя есть? Чем ты мне заплатишь за спасение дочки?
Мама окончательно пала духом. Платить было нечем. Офицер это знал, потому и скалился. Денег у нас с ней не было. Свиней тоже не было. Свиньи были соседские.
— Я заплачу собой, — сказала она.
— Собой ты уже заплатила моим бойцам. А больше у тебя ничего нет.
— У меня есть жизнь, — ответила мама. — Я заплачу своей жизнью.
Офицер обернулся ко мне:
— Слыхала? Мать хочет за тебя заплатить жизнью. Что скажешь?
Мама не дала мне раскрыть рта:
— Ни слова, Матильда. Молчи.
— Ну уж нет. Я хочу послушать, — сказал краснокожий. Заложив руки за спину, он собрался поглумиться. — Что ты ответишь матери?
Он ждал, но мама заклинала меня взглядом, и я поняла. Нужно молчать. Как будто у меня отнялся язык.
— Мое терпение на исходе, — бросил офицер. — Неужели тебе нечего сказать родной матери?
Я замотала головой.
— Отлично, — процедил он и кивнул солдатам.
Двое схватили маму за плечи и куда-то поволокли. Я ринулась следом, но офицер меня удержал.
— Нет. Ты останешься со мной, — распорядился он.
Я опять видела перед собой желтушные, налитые кровью глаза. Как же надоела ему эта малярия. Как надоело ему все. Как надоело ему быть человеком.
— Отвернись, — приказал он.
Я подчинилась.
И передо мною раскинулась вся красота мира: сверкающее море, небо, трепетные зеленые пальмы.
Я услышала, как он вздохнул. Как пошарил в карманах, чтобы нащупать пачку сигарет. Как чиркнул спичкой. Мне в ноздри ударил запах дыма, и до моего слуха донеслось причмокиванье, похожее на поцелуи. Теперь мы стояли, считай, бок о бок; время тянулось бесконечно, хотя в действительности прошло минут десять. Он не проронил ни слова. Для меня у него слов не было.
Мир большей своей частью переместился неизвестно куда. Большей своей частью он отдалился и от нас двоих, оставшихся здесь, и от всего, что творилось у нас за спиной. Черные муравьишки, ползавшие по моему большому пальцу на ноге. С виду они твердо знали, чем занимаются и куда держат путь. Одно было им неведомо, что они — всего лишь муравьи.
И снова я услышала, как офицер вздохнул. Потом зафыркал. Потом издал довольный полушепот — утробный, как бурчанье в животе, и я поняла: он дает добро на то деяние, которое из нас двоих видел только он.
Чего я не увидела, о том узнала позже. Мою маму приволокли на опушку, куда до этого притащили мистера Уоттса, изрубили ее на куски и бросили свиньям. А я в это время стояла рядом с краснокожим офицером и слушала, как море бьется о риф. Я в это время смотрела в небо и, ослепленная синевой и сверкающим солнцем, не замечала, как собираются грозовые тучи. Тот день вышел таким многослойным, невыносимо многослойным, таким противоречивым и запутанным, что мир утратил всякое ощущение порядка.
Вспоминая те события, я не чувствую ничего. Уж извините, но в тот день я лишилась способности испытывать простые человеческие чувства. Это последнее, что у меня отняли, как прежде отняли карандаш, календарь и кеды, «Большие надежды», спальный тюфяк, крышу над головой — а вслед за тем мистера Уоттса и маму. Не знаю, как принято поступать с такими воспоминаниями. Выбросить из головы — не по-людски. Наверное, единственный способ — доверить их бумаге и как-то двигаться дальше.
Это я и сделала, но не перестала размышлять о том, что дело могло бы обернуться по-другому. Возможность была. Маму никто не тянул за язык. Я задаю себе один и тот же вопрос: допустим, меня бы изнасиловали — неужели это чрезмерная цена за спасение маминой жизни? Вряд ли. Я бы выжила. А может, мы бы с ней обе выжили.