— Сколько времени она там пробыла?
— Кажется, минут пятнадцать.
— А с кем еще она говорила?
— Там была мисс Сайз. Они явно знакомы. — По ее тону нетрудно было догадаться, что именно она думает о реабилитации заключенных. — И там, в вестибюле, леди Эшби, как всегда, выставила себя в самом лучшем свете.
— Каким же образом?
— Она, не стесняясь, сказала, что ждет не дождется своей примерки — если вы понимаете, что я имею в виду. И это, кажется, все… Да, еще Бейкер хотела повидаться с Люси Питерс, и я велела ей подождать на улице, пока у Питерс не начнется обеденный перерыв. У нас не принято, чтобы горничные в вестибюле общались с подружками.
— Так мисс Бейкер поговорила с мисс Питерс?
— Думаю, что да. Я потом видела, как мисс Бейкер ждала Люси в сквере на скамейке.
— И она в здании клуба больше никуда не заходила и больше ни с кем не разговаривала?
— Нет.
— И вчера вы видели ее только в это время?
Сильвия пристально посмотрела на Фоллоуфилда.
— Разумеется, только в это время.
— Тогда еще пару вопросов. Где вы были вчера между девятью вечера и полуночью?
— Здесь.
— И ваш муж может это подтвердить?
Она вдруг расхохоталась, но непонятно было — с презрением или облегчением.
— Ах вот оно что! Марджори Бейкер была одной из пассий моего мужа, верно, сержант? В этом-то все и дело. И пожалуйста, не занимайте оборонительную позицию. Ведь вы, мужчины, что бы ни случилось, друг за друга горой. Наверное, еще одно наследие войны. Что ж, Лайонел на самом деле может подтвердить: мы были дома вдвоем весь вечер. Мы слушали радио, легли спать часов в десять и за весь вечер сказали друг другу примерно по три слова. Вот вам и алиби, за которым вы сюда пришли.
Казалось, что Сильвия едва ли не жалеет, что у нее есть это алиби, и у Фоллоуфилда не было сомнений, что она говорит правду.
— В любом случае, — добавила Сильвия, — Лайонел не убийца. У него на это не хватит пороху.
— По своему роду деятельности вы, миссис Бишоп, имеете дело с множеством людей. Считаете ли вы, что в «Клубе Каудрей» есть кто-то, у кого хватило бы пороху это сделать?
— Думаю, такие там найдутся, и не одна, а несколько. Но я не представляю, чтобы швея, едва выпорхнувшая из «Холлоуэя», хоть у кого-нибудь из них могла вызвать такой прилив энтузиазма. А покопаться в грязи вы, сержант, не пробовали? Может, это кто-то из ее тюремных подружек? Вам неплохо было бы поговорить с Люси Питерс.
— Мы с ней поговорим, миссис Бишоп. А пока вы не могли бы сказать мне, что именно мисс Бейкер вчера оставила в клубе?
— Пакет с образцами материй и два письма — и то и другое для мисс Бэннерман.
— Два письма?
— Да.
— А адреса на конвертах были написаны от руки или напечатаны?
— Оба — написаны от руки, но не одним и тем же человеком. Один из них — весьма залихватским почерком и чернилами; другой — карандашом и самым обыденным почерком.
— Оба конверта прибыли от Мотли вместе с пакетом?
— Думаю, что да.
— Спасибо за помощь, миссис Бишоп. Не смею вас больше задерживать.
Пока она провожала его к двери, Фоллоуфилд успел мельком разглядеть одну из примыкавших к прихожей комнат, которой чета Бишоп явно пользовалась ежедневно. В центре комнаты стоял стол, на нем — пишущая машинка, а рядом с ней лежала пачка бумаги. Ничего больше Билл разглядеть не успел, так как дверь перед ним тут же захлопнулась.
— Симпатичная машинка, — как бы невзначай заметил он. — Много корреспонденции?
— Это моего мужа, — поспешно ответила Сильвия. — Он пользуется ею для работы. До свидания, сержант.
Люси сидела за угловым столиком в «Лайонсе» на Оксфорд-стрит и наблюдала за молоденькой женщиной, которая вынула из коляски малыша и усадила к себе на колени. Непонятно почему, но, куда бы Люси ни пошла, ей всюду попадались дети. Иногда она даже пристраивалась за женщиной с младенцем: а вдруг эта малышка — ее дочь? Обычно ей удавалось убедить себя, что подобное поведение всего лишь естественное желание узнать, что случилось с ее ребенком. Однако порой Люси казалось, что этого знания будет недостаточно: утолить ее неутешную печаль может только одно — она должна снова обнять свою дочь.
Люси никак не могла себе объяснить, почему ей теперь страстно и неуемно хотелось того, чего вначале не хотелось вовсе. Мало позора из-за ареста и заключения в тюрьму, тут еще обнаружилось, что она беременна, и с этой мучительной травмой ей уже было не совладать. Она скрывала новость сколько могла, притворяясь перед всеми, а особенно перед самой собой, что все у нее в порядке. За отрицанием последовал страх. Люси ничего не знала о родах и воспитании детей, посоветоваться ей тоже было не с кем, и потому она, окунувшись в неизбежный в тюрьме тяжелый физический труд, вопреки здравому смыслу надеялась на некое чудо, которое вырвет ее из этой ловушки. Но вскоре ее отношение к ребенку переменилось: оказавшись в полном одиночестве в самый сокрушительный период своей жизни, Люси вдруг стала полагаться на своего будущего младенца как на единственное существо, благодаря которому она чувствовала, что чего-то стоит, на своего единственного друга в жестоком и чуждом мире. Однако чувство это возникло слишком поздно — к тому времени Люси уже согласилась отдать ребенка на воспитание, и начатый процесс оформления нельзя было повернуть вспять. Чем дальше развивалась беременность, тем сильнее становился ее страх, что этот ребенок унаследует от нее лишь одно — неизбывное чувство одиночества.
Люси допила чашку чая, которую мусолила уже больше часа, и принялась сражаться с болью, что охватывала ее всякий раз, когда она начинала думать о неделях, предшествовавших родам. Даже сейчас, восемь месяцев спустя, эти воспоминания всплывали в памяти ярко и беспощадно. В последний месяц перед родами беременных женщин переводили в больничное крыло, но когда наступил ее черед, там не нашлось свободных коек, и Люси оставили в камере, где она день за днем и ночь за ночью, лишенная помощи, в ужасе думала о том, что роды могут начаться, когда вокруг не окажется никого.
Но вот роды благополучно прошли, и ей позволили провести с дочкой двадцать минут. Все эти минуты Люси старательно пыталась запомнить младенческие черты, страстно желая, чтобы окружающие перестали болтать и дали ей возможность впитать в себя как можно больше от этой частички ее существа, которую вот-вот отберут, и сердилась за то, что они крали у нее драгоценные минуты. Ее чувства оказались настолько непривычными, что она никак не могла понять, что с ними делать. Одно запомнилось особенно остро: руки у нее были холодные как лед, и Люси отчаянно пыталась их согреть — ей страшно не хотелось, чтобы это холодное прикосновение осталось у дочери единственным о ней воспоминанием.
Вдруг она услышала, как отворилась дверь, и поняла: пришли за ее ребенком. Люси попыталась сделать вид, будто не понимает, что происходит, отодвинулась на дальний край постели, прижала к себе девочку и повернулась к стене, прикрывая ее своим телом. Но это не помогло. Когда дочь уносили, Люси по какой-то нелепой причине выдавила притворную улыбку, словно ожидая, что этот миг навсегда запечатлится в памяти девочки, точно так же как запечатлелся в ее собственной. Но не успела за младенцем закрыться дверь, как Люси разразилась страшным немым воплем. И вопль этот так никогда и не стих.
Женщина с коляской поднялась, чтобы уйти, и Люси последовала за ней на улицу. Она шла в нескольких шагах позади нее, а когда на Оксфорд-стрит появились яркие рождественские витрины и женщина остановилась перед одной из них, Люси решила не упускать свой шанс. Пока женщина разглядывала витрину, она подошла к коляске, наклонилась и осторожно отвернула одеяльца, чтобы лучше разглядеть младенца. Но Люси недооценила бдительности матери — оторопело уставившись на нее, женщина схватила коляску и поспешила прочь. А Люси, вдруг сообразив, как все это выглядело со стороны, и не в силах никому объяснить, что она всего лишь ищет своего ребенка, кинулась в гущу толпы на Оксфорд-серкус.