Как бы там ни было, верх одерживает тот, кто уходит в новую жизнь, а не тот, кто погряз в старой. Прощай, Прага.
ОГНИ ГОРОДА УЛЫ
Яркий свет проник в окно вагона. Ондржей открыл глаза. У самого вагона он увидел широкие фабричные окна и большой цех, в котором виднелись контуры громадных машин. Чья-то тень мелькала за огромными окнами, человек нагибался, выпрямлялся и снова склонялся, словно осматривал что-то. Вокруг было темно, и все это походило на видение. Ондржей вскочил на ноги, испугавшись, что проедет Улы, схватил чемоданчик. Какая-то женщина в платке, повязанном по-монашески, певучим, убаюкивающим говором успокоила его: пусть, мол, сидит, надо подождать еще минутку, к тому же поезд идет только до Ул. «К Казмару? — допытывалась она. — Очень вы молоденький».
Ондржей выехал из Праги накануне вечером. Сейчас было раннее утро, еще темно. Пока он клевал носом, пассажиров прибыло, множество людей село в вагон на последних станциях; молодежь, женщины — все ехали на работу к Казмару.
Ондржей в полной готовности стоял у дверей, чуть вздрагивая от утренней стужи и нервного ожидания, и смотрел вперед. Поезд медленно двигался, и сверкающий куб здания был виден, казалось, сразу с фасада и с боков. Внутри лампионы, словно мишени, отмечали этажи; для путешественника, смотревшего из окна поезда, эти огни смещались и как бы поворачивались, а когда Ондржей зевнул, вереницы огней подпрыгнули у него в глазах и превратились в дрожащие спирали, похожие на отражение в воде.
Поезд проехал мимо каких-то складов и медленно двигался от заводской ветки к вокзалу. Линия железной дороги, проложенная еще до того, как Казмар построил свои фабрики, снова стала удаляться от города. Внезапно из-за поворота выскочили коробки фабричных зданий, похожие на огромные игральные кости. Фабрики и небоскреб мелькнули в темноте, как освещенный негатив. Это было очень красиво — Улы на фоне гор выглядели как-то неправдоподобно, как неоновая реклама или макет с выставки.
Мы живем в двадцатом веке, и поезда ежедневно по расписанию приходят в Улы, и все же кому не знакома эта легкая дрожь, смутное изумление, сохранившееся в нашей душе еще с детских лет или унаследованное от дедушки! Оно появляется всякий раз, когда мы подъезжаем к месту своего назначения: итак, это действительность, а не сон, мы в самом деле доехали. Да, Ондржей! Ты путешествуешь один, ты уже взрослый.
Ондржей дышал полной грудью, он с гордостью думал о великолепных перспективах. Будто он сам создал этот город электрических огней, эту «Америку». «Так вон они, Улы! Что вы на это скажете?» — мысленно обращался Ондржей к Нелле Гамзовой и, сжимая в руке дешевый чемоданчик, думал о своем блестящем будущем, которое виднелось за окном вагона. Поезд замедлил ход, так что на длинных заборах можно было прочитать громадную надпись:
За гроши гардероб на целый сезон.
Платье делает человека.
Здоровый дух…
Нам не терпелось вместе с Ондржеем поскорей доехать до Ул; и вот, когда он уже на месте, ему почти больно оттого, что ритм поезда замедляется и становится прерывистым, юноша со вздохом вспоминает свой давний приезд в Прагу, и сиротливое чувство, знакомое всякому приезжающему, охватывает его.
Поезд остановился.
— Черт побери, ну и холод, братцы!
Ондржей вдохнул студеный воздух гор с примесью бензиновых паров и запаха новых тканей — так пахнут только что купленные, еще не стиранные носовые платки — и, спрыгнув на перрон, стряхнул с себя дорожное настроение: конец песням, что пел поезд, — и смешался с толпой.
В каждом новом месте воздух сохраняет для пришельца особый вкус. Позднее привыкаешь, и это ощущение теряется. Рабочий поезд прибыл на вокзалишко, который не соответствует масштабам Казмара и, откровенно говоря, даже не приличествует его городу. Погодите, Хозяин перестроит вокзал, когда купит местную железнодорожную ветку, об этом уже идут переговоры с государством.
Вместе со всеми Ондржей пошел к фабричным корпусам. Никаких других имен, кроме Казмара, в Улах нет, и все дороги ведут к его фабричным воротам. Рабочий не болтлив, а сельский житель и подавно. Все шли на работу молча. Было темно, а шли тысячи людей. Они приезжали не только поездом, многие выходили из автобусов, слезали с дребезжащих колымаг, съехавшихся из деревень на асфальтированную площадь перед казмаровским кооперативным магазином, где шоферы согреваются, попивая — увы! — только цветочный чай, ибо Хозяин не разрешает алкогольных напитков, а в Улах все принадлежит Хозяину. Множество велосипедистов, мигавших рубиновым стоп-сигналом, пешеходы из улецких пригородов — все, сливаясь в один поток с приезжими, устремлялись к главным воротам. Там поток разделялся на несколько рукавов, турникеты считали людей, как слепой пастырь овец, и девять контрольных часов звякали, словно вокзальные автоматы для перронных билетов. Рабочие один за другим на ходу отбивали свои листки. Ондржею это особенно понравилось, этакий привычный жест, каждый делает его машинально.
Ондржей поднял воротник, как все, и ему страшно захотелось быть одним из этих людей… Но сейчас ему не оставалось ничего, кроме как подождать, пока схлынет толпа и освободится привратник, у которого можно спросить, куда обратиться. Люди шли без конца, лица, сонные и покрасневшие от холода, исчезали за воротами, уходили в тень, и взамен приходили другие такие же. Под мышками они держали потертые портфели из искусственной кожи, купленные в казмаровском кооперативе. Все были в коротких пальто и шарфах от «Яфеты», в кепках с козырьком — эта одежда походила на обмундирование армии труда; у каждого был свой контрольный листок, своя жизнь, и в этом была тайна. Незнакомые люди, и каждый словно лист за семью печатями. Так они шли. Женщины держались вместе, образуя островки в мужском потоке. Иногда слышались женские голоса, певучий говор девушек — улецкая речь создана для женщин. Шли деревенские девчата в платочках и широких юбках, шли барышни в беретах, шли пожилые женщины — девы Марии и святые Людмилы — все к Казмару.
А там, на востоке, где еще не занималась заря, низко, над самыми гребнями гор, висела утренняя звезда, будто перезревшее яблоко, и светилась ярким светом, напоминая о домашнем очаге, овинах, петухах, хуторах, пашнях… И было черно от толпы. Казалось, что людей шло гораздо больше, чем на самом деле, что с ними и те, кого они оставили дома: молодые жены в еще теплых кроватях, спящие дети, свернувшиеся калачиком, и старухи, и дровосеки, и родственники, живущие где-нибудь за океаном в Америке, и еще бог весть кто. В предрассветной темноте образы всех этих отсутствующих людей как бы сплетались с мыслями и мечтами идущих.
Ондржей вздрогнул и чуть не уронил чемоданчик: гудок заревел прямо у него над ухом. Два подростка рассмеялись, глядя на Ондржея, что-то насмешливо крикнули — это было видно, но не слышно — и прибавили шагу вместе со всей толпой. Ондржею сделалось стыдно. Дурень, с луны ты свалился, что ли? Не слышал разве никогда заводских гудков за Прагой или с фабрики Латмана в Нехлебах? Но казмаровский гудок горластый, черт! Он хрипло кричал, словно от боли, осыпая проклятьями препоны и людей, сковавших его силу, крик будто вырывался из горла, покрытого страшными язвами, гремел над горами и долинами, рвал темноту. Тревога, тревога! Грозит беда! Так звучит для вас гудок, пока вы не привыкли. Чудовище бушевало, плакало, предостерегало, угрожало и в припадке нового неистовства упало наземь и замолкло.
По застекленным лестницам, как по сцене, взбегали таинственные тени. Этажи были полны людьми. В освещенной клетке лифта поднимались люди, похожие на скульптурную группу на постаменте. Цехи проглотили последние группы людей. Рассветало. Площадь опустела, подобно спущенному пруду. В воротах стоял привратник, надутый, как сыч.
— Ты куда без пропуска, хулиган?! — прикрикнул он на Ондржея, прежде чем тот успел подойти к нему и открыть рот. Мальчик снял шапку и вежливо спросил, где записываются в школу казмаровской молодежи.